Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
Для него и Суворов и матрос Кошка были родными. Они и строили ту Россию, которую он любил, которую и сам он, Петр Семенович, строил не покладая рук.
Теперь все великое русское проходило перед его неспящими глазами.
То проносилось какое-то острое слово царя Петра, то что-то связанное с Суворовым сжимало сердце. А то вдруг — ни с того, ни с сего — вспоминался ему запах черники, такой тонкий и нежный, что его слышно лишь изредка и лучше всего, когда ешь чернику с молоком, — и этот запах был до того нежный, как запах родного ребенка.
То пробегал перед глазами вид Новгорода,
Вспомнил он, как лет пять тому назад в здешних местах открывали санаторий для туберкулезных ребят, и как он пошел туда поглядеть, что это такое за санаторий, и целый день просидел у решетчатой ограды санатория, следя за играющими детьми, любуясь их игрушками и слушая песни женщин в белоснежных халатах, и как было трудно тогда ему встать и уйти от этой новой, приятной и уютной жизни, которая вдруг возникла в глухих лесах.
Вспомнил он, как создавался совхоз за соседним лесным участком, вспомнил молодежь, уходившую из деревень в города и возвращавшуюся с медалями, со знаниями.
Вспомнил невысокую, кряжистую девушку, как-то приехавшую к нему на участок «лечить лес». Была она проста и неопытна, как ребенок, не умела отличить клюквы от брусники, но болезни деревьев знала и умела лечить их. Вечерами долго рассказывала о солнце, о жучках и червях. Он сладко, точно сам был ребенком, задремывал под ее рассказы, с веселою нежностью бормоча: «Лечи, лечи, дочка», — и была она ему приятна, как вся та новая жизнь, что властвовала над ним. Да, много было хорошего, радостного.
И вот ее, эту жизнь, топчет сапогом немец, и, казалось, при нем ничего не будет из прежнего — ни солнца, ни рыбы в озерах, ни запаха земляники, ничего…
— Ах, беда ты моя, беда, Россия наша, — шептал он, ворочаясь с боку на бок, и, не в силах справиться с ворохом мыслей, от которых бил его мелкий озноб, встал и, как был, неодетый вышел во двор.
Ночь подходила к концу.
Лес бормотал и выл под сильным ветром. На поляну выметало последние запахи осени. Дыхание размокших под дождем ометов, дров, дорог, навоза, пролитого кем-то дегтя, вздувшихся хмурых, студеных озер, укропа на раскисших грядках было широким, сытным.
— Нет, не может того быть, — сказал он вслух. — Россия свою тягу имеет, как пламень. Ее мало взять, ее тушить надо. А огонь-то — ого, до Тихого океану! Не загасишь, нет!
И как-то сразу при такой мысли отлегло от сердца.
Прислушался. Издалека доносился крик совы.
«Баловники. Сигнал ответственный, вроде пароля, а они его по всему лесу на десять верст трубят», — и, набирая злость на этого Сухова, стал поджидать партизан на пороге сторожки.
На печи было жарко. Наталья не покрывалась одеялом, а лежала в легком ситцевом платьице, как в жаркий день у реки, когда, бывало, выходили гурьбой из деревни и как бы невзначай поджидали военных из лагерей, давая знать о себе песнями.
Там, у реки, Наталья и встретила его прошлым летом. Он шел, — она прижала руки к сердцу, так было явственно сейчас это виденье, — он шел, легко неся тело на длинных упругих
Среднего роста, щупленький, он не сразу бросался в глаза, но стоило заговорить ему — сейчас же запоминался и нравился своей речью. Он был русский, родом с Кавказа, и говорил с сильным акцентом, что очень шло к нему. И смеяться любил он долго, весь загораясь от смеха и как бы нехотя замолкая. Он не был красив, но Наталья залюбовалась им, а он тоже, видно, отметил ее из всех и рванулся к ней, но сдержал себя и, рассмеявшись, небрежно красивой походкой прошел мимо девушек. Как хорош был тогда день — такой настоящий русский, с крутыми белыми облаками на голубом небе, с гулом далекого грома за лесом, с душистым полевым ветром. Из лесу доносились визгливые крики ребят, — сегодня с утра все ушли за ягодами, — лес ухал от ребячьих криков, как пустой котел.
Слабый запах тлена, словно дымок, пронизывал горячий летний воздух. И все было хорошо, как никогда. Как они тогда познакомились? Как они тогда сразу поняли, что им назначено любить друг друга и нельзя терять ни часа, ни секунды из счастья, раскрывшегося с такой щедрой простотой?
Теперь Наталья не могла даже вспомнить, как все это произошло. Одно она могла сказать — день тот был самым лучшим в ее жизни. Ни до, ни после него она уже не испытала того высшего наслаждения жизнью, как тогда, у реки, когда увидела его и сама предстала перед ним — вся, на всю жизнь.
День тот длился долго. На исходе его, утомленная, Наталья купалась в реке. Вода была розовой от бокового солнечного света, и кожа на ее теле тоже казалась красной, разгоряченной, как в бане.
«Вот и пришло мое счастье, — думала тогда Наталья, — какое ни есть, а мое навек, и для него, и с ним только и жить теперь. Только б не разминулись дороги, не разошлись пути…»
Шатаясь, вышла она из воды и, заломив над головою руки, долго глядела на первые, растерянно мигающие, подслеповатые звезды.
И Анюта Большакова громко и раздраженно сказала тогда при всех:
— Не могу я на тебя смотреть, — какая ты счастливая.
Как все удивительно в человеческой жизни! Еще и счастья нет, оно лишь слегка почувствовалось, а сразу изменился вид Натальи.
— Ах, да что там…
Ей хотелось и продолжать воспоминания и отстранить их, потому что были они без окончания, без торжества, без Алексея.
— Найти бы Алексея, найти, — шептала она.
И ей в самом деле казалось, что если она найдет его, то прежнее ощущение счастья сразу вернется к ней.
И в глубоком сне она застонала и, морщась, нехотя проснулась. За окном трижды прокричала сова. Послышались голоса, фырканье уставших коней, ругань.
«Ох, опять этот Сухов», — мелькнуло в мозгу, и, словно убегая от него, пока он не заметил, Наталья заснула.
Бой, о котором наспех рассказал отцу Павел, произошел третьего дня на развилке двух проселочных дорог, возле деревни Безымянки. Немцы заночевали в деревне, выставив охранение. К вечеру Коростелев окружил деревню и послал Большакова с Суховым и Павлом скрытно подползти к избам и поджечь из них две или три — для паники.