Сандалеты из автопокрышекна ногах стариков и мальчишек.Сорок донгов у грузчиц зарплата,и к заплате прижалась заплата.У лоточниц лишь пуговки, нитки,и значки, и значки; их в избытке.Но не любят, чтоб им выражаласьснисходительно чья-нибудь жалость.И моральней любого богатства —горькой бедности не пугаться.Плачут женщины на пепелищах,но ни разу не встретил я нищих.Если руку протянут здесь, – толькочтобы взять в эту руку винтовку.Все по карточкам – только не юмор.Он в измученных людях не умер.Люди ходят, не хныча, не горбясь.Все по карточкам – только не гордость,и по гордости с Ленинградомэти люди в истории рядом.В этой бедности гордой – победность.В этом будущего черты,если все-таки в гордую бедностьлюди выбились из нищеты.Ханой, январь 1972
Вьетнамская самодеятельность
Принасурмились оркестранты,брови кисточкой навели.Самодеятельные талантына эстраде рыжей земли.Неуклюжи фанерные горы,и по лесенке, скрытой от глаз,то вздымаются в гору актеры,то нисходят пророками масс.Все актеры – солдаты Вьетнама.Неумело положен их грим,и идет полуфарс-полудрамас пеньем сольным и хоровым.Ловят
девушка с парнем шпиона,но потом среди роз восковыхпереходит в любовь потаеннокомсомольская бдительность их.Не целуются. Пошлость такуюрежиссер не позволит ни в жизнь.Революция и поцелуинесовместны – вот главная мысль.Но, следя за развязкой неясной, —как бы кто не подвел на беду —руководство за скатертью краснойнапрягается в первом ряду.Не подводят и губы отводят,и ползут на коленях у пальм,и носами так бдительно водят,где окурок «Пэл Мэлла» упал.Но сижу я, по счастию, с края,и я вижу – за сценой смела,та артистка, уже не играя,парня в губы целует сама.Ах, какая в агитке осечка!Он выходит, поклоны творит,а «предательское» сердечкона размазанном гриме горит.Руководство само не железно,и смеется, простив этот грех,Неживуча любая аскеза,если есть поцелуи и смех.Нет, не все режиссерам покорно.Как спектакль режиссер ни реши,происходит безрежиссерносамодеятельность души.Как профессионалки-воровки,войны бродят по свету в крови,но затягивает воронкисамодеятельность травы.Самодеятельности улитокслужит сценой зеленый лист.Самодеятельность улыбок —на светящихся сценах лиц.И на вечные-вечные годы,человечество, благословисамодеятельность природы,самодеятельность любви…Вьетнам, 17-я параллель, январь 1972
Вьетнамский классик
Вьетнамский классик был ребенок лет семидесяти,с лицом усталой мудрой черепахи.Он не от собственной чрезмерной знаменитостистрадал, а оттого, что был он в страхеза повеленье рыжего кота,следившего за нами неспроста.Кот возлежал на книжном стеллаже,избрав циновкой томик Сен Джон Перса.На блюдце бросив три стручочка перца,вьетнамский классик был настороже,хотя коты — пусть впроголодь сидят, —пожалуй, только перца не едят.Прозаик, ну а в сущности, поэт,боясь не угостить, как надлежало бы, —ни разу классик не упал до жалобына то, что в доме лишней корки нет.Он каплю виски лил в стакан водыи над спиртовкой, хохоча раскатисто,подогревал кусочки каракатицы —засушенные лакомства войны.В нем поражали, за душу беря,духовная выносливость буддистаи на штанине велосипедистазабытая прищепка для белья.Рукою отстраняя пламя битв,он говорил о Бо Цзю И, Бодлере,и думал я: «Что может быть подлее —такого человека погубить!»И страх меня пронзил, прошиб, прожег:кот с книжной полки совершил прыжок.В нем голод распалившийся взыграл.Кот приземлился около бутылкии у меня зубами прямо с вилкикусочек каракатицы содрал.Хозяин по-вьетнамски крикнул: «Шасть!»,растерянный поступком нетактичным,развел руками, видимо, страшась,что я сочту все это неприличным.Я в руки взял невесело кота.Был кот от кражи сам не слишком весел,и омертвело я застыл, когдавдруг ощутил: он ничего не весит.Природы рыжая и теплая песчинка,пытаясь выгнуть спину колесом,он был в моих ладонях невесом,как будто тополиная пушинка.«Простите…» — грустно брезжило в зрачках.И ничего — вам говорю по совести —я тяжелее не держал в руках,чем тяжесть этой страшной невесомости.Ханой, январь 1972
Китайский матрос
Я шел один Хайфонским портом,где кранов слышался хорал,где под китайским флагом гордымкорабль надменно загорал.Был на трубе плакатный идол,и проступало на бортузамазанное «Made in England»сквозь ярко-красную звезду.Но я увидел, как неловкона верхнем деке, на краюматросик вешал на веревкутельняшку мокрую свою.Был гол до пояса матросик,матросик выглядел тощо —полустарик, полуподросток,но человек – живой еще.Я сам не раз стирал тельняшкии на авралах спину гнули по моряческой замашкеему вполглаза подмигнул.Он огляделся вороватои, убедясь, что никого,мне подмигнул чуть виновато, —мол, понимаешь, каково.Потом лицо как бы заснуло,он отвернулся, и молчок,но что-то в нем на миг блеснуло,как будто слабый маячок.Я никогда в Китае не был —не потому, что недосуг,но мне матросик тот не недруг,хотя сейчас – увы! – не друг.И если был бы жив Конфуций,то, у обмана не в плену,в каком бы горестном конфузеон оглядел свою страну.Тот гордый флаг упал так низко,так складки все на нем горьки,когда по пальцам пианистовдревком с размаху – сопляки.Когда все молятся портретутого, кто давит мысль и честь,единомышленников нету —лишь соумышленники есть.Но верю всею горькой болью,что где-то, прячась будто мышь,безмысльем загнана в подполье,скребет бумагу чья-то мысль.Кто он? Простее нет разгадки.Поэт… Они как воробьи.Сначала бьют их из рогатки,потом разводят «из любви».В аду казарменного рая,где заморочили народ,в народе правда вымирает,но, умирая, не умрет.И там, затравленно скитаясь,напишет правду страшных летмой брат неведомый китайский —духовный лагерник поэт.В его стихах без лжи параднойпредстанут мумии чинуш,лжекоммунизма императори оскопленье стольких душ.Дай Бог, чтоб тайные тетрадкипошли в печатные станки,чтоб промахнулись все рогатки,чтоб в цель попали все стихи!Спасибо, худенький матросик,за твой опасливый подмиг,за то, что ложь ресницей сбросил —пусть боязливо, пусть на миг.Народ никто не уничтожит.Проснется он когда-нибудь,пока еще хоть кто-то можетпо-человечьи подмигнуть.Хайфон, январь 1972
Бомбами – по балалайкам
26 января ультраправые экстремисты взорвали зажигательные бомбы в офисе известного импресарио С. Юрока, организующего гастроли советских артистов в США. При взрыве погибла секретарь С. Юрока – Айрис, еще тринадцать человек получили тяжелые ранения.
Два детектива ведут меня, русского,чьи-то портреты хрустят под подошвами.В сердце моем что-то тоже хрустнуло —стоит искусство не так уж дешево.Кто вы, убийцы невидимолицые?Бомбой в искусство — не тонкость ли вкуса?Выродки вы, если даже полициястала от вас охранять искусство.Кто-то сегодня звонит Барри Бойсу —верному другу, актеру прекрасному:«Ты откажись — или будет поздно! —завтра читать комиссара красного!»Барри, мы все-таки живы с тобою.Барри, мой кореш, мы все-таки старшедевушки той, подкошенной болью, —той, не повинной ни в чем секретарши.Бедная Айрис, жертвою векапала ты, хрупкая, темноглазая, —дымом задушенная еврейка,словно в нацистской камере газовой.Трудно отравленный воздух проветрить.Пахнет Майданеком, Бабьим Яром.Если б Чайковский был жив и приехал, —вы тоже назвали его «комиссаром»?Сколько друзей, Соломон Израилевич,в офисе вашем в рамах под стеклами!И на полу — Станиславский израненный,рядом — Плисецкая полурастоптанная.Там, где проклятая бомба шарахнула,басом рычит возле чьих-то сережеквзрывом разбитый портрет Шаляпинас надписью крупной: «Тебе, Семенчик».Свежего воздуха! Страшно мне, муторно.Не удержаться от гневного крика:В чем виноваты поэзия, музыка?В чем виноваты гармошка и скрипка?Вам бы хотелось побаловаться?Вам бы хотелось в искусстве, как в храме,бомбами, бомбами — по балалайкам,и по ногам балерин — топорами?Может быть, ради скандальчика остренького,замаскированы для подстраховочки,завтра вы финкой — по струнам Ойстраха,а послезавтра — в бок Ростроповича?!Слышу архангелов судные трубы.Прокляты те, кто дьяволу проданы,те, кто хотел бы мосты из труповстроить для дружбы между народами.Ангел Искусства, пою тебе оду!Над сумасшедшими, над прокаженнымивечно дети от народа к народус крыльями, бомбами обожженными…Нью-Йорк, в ночь с 27 на 28 января 1972 (по телефону)
Во время холодной войны была парадоксальная ситуация. Наши власти неохотно давали разрешения на зарубежные поездки независимо мыслящим музыкантам, поэтам, художникам, а чаще вообще запрещали их. Но когда мы приезжали на Запад, нас обвиняли в том, что мы посланы советским правительством для пропаганды. Плеснули кислотой на фрак музыканта, высыпали мешок белых мышей под ноги балерины, мне сломали два ребра ботинками в Сан-Поле, штат Миннеаполис. А началось все с крови в офисе Сола – или, как ласково звали его мы, – Семенчика Юрока…
Богема
«Богема… Сплошная богема…» —за нашей усталой спиноймещане шипят автогенно,как пламенем, брызжа слюной.В шипении этом есть зависть,что тянется тайно к ножу,и чтобы они не терзались,я честно и грустно скажу:«Мы не доросли до богемы.Увязли в быту, как в дыре.Танцуем на левой ноге мы,а правой увязли в дерьме.Богема не пьянство с развратцем,как, видимо, кажется вам.Богема – сестринство и братство,где хлеб и цветы пополам.В прелестной эпохе пленэра,чьи краски и шарм не умрут,есть сладкая сила примера,как дружат пирушка и труд.И вызов свой миру кидали,нагие, с холстов озорныхлюбовницы, как маркитанткиискусства, воспевшего их.А кто ты сегодня, художник?Какою средой окружен?Нет жен, на любовниц похожих,любовниц, похожих на жен.Внутри мы трусливы, рутинны,а кистью творим антраша.Абстрактны не только картины —абстрактною стала душа.А кто виноват? Не мы ль сами?Нас жалкий кабак заманил,и муз голубятню – мансарду —гадюшничек нам заменил.Мы стопочники-угрюмцы.И, в пальцах неверных дрожа,тоскуют бокалы и рюмкипо музыке кутежа.Устал я от мелкого блуда.Любовь? Эта штука страшит.Какие-то возле ублюдки,пока мой бумажник шуршит.Какая-то возле мегера,с которой полжизни прожил…А вы говорите – богема.Спасибо, но не заслужил».Сан-Франциско, март 1972
Святые джаза
Играют святые джаза.Качается в такт седина,и старость, конечно, ужасна,но старость, как юность, одна.Грустна стариковская юркость,но юности старость юней,когда поумневшая юностьударит по клавишам в ней.Похожая на повариху,мулатка наперекосякстучит по рояльчику лихо,и пляшет он, черный толстяк.К зеленым юнцам не ревнуя,чудит на трубе старичок,и падает в кружку пивнуюотстегнутый воротничок.Сосед накренился недужно,но с хитрой шалавинкой глаз —как пышненькую хохотушку,пощипывает контрабас.Ударника руки балетны.Где старость в седом сорванце?Улыбка, как белая леди,танцует на черном лице.Их глотки и мысли осипли,а звуки свежи и юны —то медленны, как Миссисипи,то, как Ниагара, шальны.Ах, сколько наворовалиотсюда джазисты всех стран,но все-таки в Нью-Орлеанене вывелся Нью-Орлеан.Играют святые джаза —великие старики.Наш век-богохульник, ты сжалься, —хоть этих святых сбереги!На свете святого не густо,и если хватило на нас,то пусть это будет искусство —хотя бы, по крайности, джаз.Невольничий рынок эстрадыжесток, выжимая рабов,и если рабы староваты,их прячут в рояли гробов.Жизнь катится под гору юзом,но если уж выхода нет,то пусть она катится блюзом,закатно звеня напослед.Закат не конец для поэта,не смерть для тебя, музыкант.Есть вечная сила рассветав тебе, благородный закат.Нью-Орлеан, март 1 972
В лесу
Зимы последние кусочкичуть всхлипывают под ногой,и так смущенно дышат кочкинезащищенностью нагой.По колее, от хвои рыжей,плывет оттаявшим лескомобломок чьей-то детской лыжи,как туфля с загнутым носком.В лесу и грязь совсем иная,в лесу и сырость хороша,когда, последний снег вминая,идешь один и не спеша.Я, словно вол, в эпоху впрягся.Перенапрягся. Валит с ног.Искавший общий выход в братстве,как никогда я одинок.Со мной усталость и собака.Собаку что-то тянет вкось:там из-под снега так запахло,там прошлогодняя, но кость.Ну а меня давно не тянет,поддавшись запахам спроста,играть обманными костями,внутри которых – пустота.Моих иллюзий ржавых груданимало мне не дорога.И понял я, что зависть другастрашней, чем ненависть врага.Прощайте те, кто были милы,кому теперь, по их словам,я, как дубиною громилы,переизданий шрифт сломал.В ком злобы нет – тот из везушных.Мне сожалительно смешнаэпистолярных выяснюшеквоинственная слабина.Неплодотворно чувство мести:«Лягнул меня – тебя лягну».Хотя мы вряд ли будем вместе,я вас жалею и люблю.Прощаю вас, – без опасенья,что вновь обрушитесь, клеймя,и ради вашего спасеньяжелаю вам простить меня.Как хорошо в гостях у лесабрести тихонько по весне,не проявляя интересак самоубийственной возне!И, прикусив зубами почку,войдя в прозрачные кусты,найти единственную строчкувнутри зеленой горькоты.Март 1972
Написано после прочтения двух писем оскорбленных соавторов одного халтурного пародийно-детективного романа, слишком нервозно отреагировавших на мою шутливую рецензию. Слава Богу, мы сейчас снова разговариваем по-дружески.
От желанья к желанью
Хане Сард
1
Я бродяга Джонни Батлер — бывший циник, бывший бабник.Я стихами не умею. За меня скажи в стихахо могучем океане, о моей любимой – Хане,о моих грехах греховных и безгрешнейших грехах.Мой медовый месяц странный — был он радостью и раной.Сладость меда, тяжесть меда в теле загнанном моем.Мой медовый месяц горький сумасшедшею был гонкойот желания к желанью — и желанье – за рулем.Исполнение желанья — это часто смерть желанья,а потом пустыня в теле, если, в общем, все равно,чье с тобою рядом тело, то, что тоже опустело,и лежат два потных трупа… Сколько раз так было, – но…