Собрание сочинений. Том 7
Шрифт:
5
Мама стала работать в Мосгосэстрадеадминистратором детского отдела,волоча на себе меня и сестренку,брошенную моим отчимом(одновременно кудрявеньким и лысеньким аккордео —нистом)после ее нежелательного появленьяв мире, наверное, состоящемнаполовину из детей нон грата.Мама брала домой работу налевои переписывала рапортички концертов,где проставлялафамилии авторов исполняемых произведений,после чего на их сберегательные книжки капали деньги.Единственная сберкнижка мамыбыла все та же коробка «Ландрин»,где очень редко соприкасалисьденьги с медалями Отечественной войны.Покачивая кроватку сестренкиноском ботинка, разбитого вдрызгна пустырях о консервные банки,и слушая хриплую скороговоркуВадима Синявского с береговвесьма туманного Альбиона,где Бобров прорывался к воротам «Челси»,я переписывал эти треклятые рапортичкии добросовестно увеличивал вкладыБлантера, Соловьева-Седого, Фатьянова, Цезаря Солодаря,а после фамилии Дунаевский,так часто встречавшейся, что темнелов глазах от усталости, ставил «И. Дун.».Из-за этого у меня навсегда испортился почерк.Но когда попадалась фамилия Шостакович,я почему-то старался ее выводить покрупней.Иногда, почти засыпая от переписывания чужих фамилий,где-нибудь между «Матрешкин» и «Трешкин»я ставил свое никому не известное имяи смотрел на него с непонятным чувством,а спохватившись, зачеркивал…К маме приходили гости – елочные деды-морозы,из красных шуб доставая черноголовую водку,и пожилые снегурочки, одна из которых былавторой или третьей женой полузабытого имажиниста,чье имя – Вадим Шершеневич — я не встречал в рапортичках.Женщина-каучук, уставшая быть змеей,превращалась в домашнего котенкаи, свернувшись калачиком в кресле, вязала моей сестренке пинетки.А Змей Горыныч, по прозвищу Миля,расчерчивал пульку для преферансаи очень старался проиграть маме,потому что он знал, какая у мамы зарплата.Красная Шапочка жаловалась на фронтовые раны,а сорокалетняя крошечная травестис глазами непойманного мальчишки,хлопоча у плиты, умело скрывала от мамы,что меня после школы она обучает любвив своей чистенькой комнатке на Красносельской,где над свежими сахарными подушкамиее фотография в роли сына полка.Я
6
Мама, я читаю сегодняшние газетысквозь прозрачных от голода детей Ленинграда,пришедших на всемирную елку погибших детей.Пискаревские высохшие ручонкитянутся к желтым фонарикам елочных мандаринов,а когда срывают, не знают, что с ними делать.Дети Освенцима с перекошенными синими личиками,захлебываясь газом, просят у деда-мороза с елкистеклянный шарик, внутри которогохотя бы немножечко кислорода.Вырезанные из животов матерей неродившиеся младенцы Сонгмиподползают к рыдающему Серому Волку.Красная Шапочка пытается склеить кусочкивзорванных бомбами детей Белфаста и Бейрута.Сальвадорские дети, раздавленные карательным танком,в ужасе отшатываются от игрушечного.Бесконечен хоровод погибших детей вокруг их всемирной елки.А если взорвется нейтронная бомба, тогда вообще не будет детей:останутся только детские сады, где взвоют игрушечные мишки,плюшевую грудь раздирая пластмассовыми когтями до опилок,и затрубят надувные слоны запоздалую тревогу…Спасибо, Сэмюэл Коэн и прочие гуманисты,за вашу новую «игрушку» —не ту, которой играют дети,а ту, которая играет детьми,пока не останется ни одного ребенка…За исчезновение очереди в «Детском мире»,за переставшие быть дефицитными бумажные пеленки,за Диснейленд, в котором теперь никто ничего не сломает,за кукол, которым не угрожает жестокое отрыванье косичек,за окна, которые не разобьются от невежливого мяча,за карусельных, навеки свободных лошадок,поскрипывающих в мировой пустоте,за бережно оставленные на бельевых веревкахдетские колготки, которые никогда не порвутсяот пряток среди колючек…Настанут последние всемирные прятки.Детей не будет. Взрослых не будет.На целехоньких улицах будут лежать целехонькие часыс застегнутыми браслетами и ремешками,еше сохраняющими форму исчезнувших рук,осыпавшиеся с пальцев обручальные кольца,опавшие с женских мочек бирюзовые и другие сережки,и только целехонькие пустые перчатки будут сжиматьцелехонькие баранки целехоньких автомобилей.Вся международная выставка ног в Перуджеиспарится: останутся лишь опустевшие туфлис горсточками пепла на стельках с золотым тисненьем,и между этих замшевых и лакированных урнбудет ползать, обнюхивая каблуки,полурасплавленная цепочкасо щиколотки испарившейся перуанки.Мамы тоже не будет. Останется только киоск,на котором перелистывает атомный ветерставшие антикварными плесневеющие издания:еженедельник «Футбол – хоккей», журналы «Америка» и «Здоровье».И только призрак превратившегося в пар маминого мясникабудет по привычке оставлять призраку моей мамыпризрак мороженой курицы — соотечественницы Мопассанаиз страны, где на книжных полках целехонький Мопассани ни одного уцелевшего соотечественника.И увидит, нажав хиросимскую кнопку, новый майор Фирби,как превратится Европа в мертвую Евросиму,и майор не успеет сойти с ума, ибо сам превратится в призрак.Мама редко высказывается о политике,но вот что она сказала однажды,вернувшись из магазина обоев,расположенного на бульваре Звездный,где ей пуговицы невзначай оборвали,когда «выбросили» обои из ГДР:«Боже, до чего доводит жадность к вещам.Из-за этого, наверно,и придумали нейтронную бомбу…»И я представилмиллионы магазинов мира,набитых обоями, норковыми манто,бриллиантами, итальянскими сапогами,японскими проигрывателями, датским баночным пивом,где будет все, но исчезнет одно — покупатель.Подушки начнут воровать из музеев неандертальские черепа.Рубашки сами себя напялят на статуи и скелеты.Детские коляски будут качать заспиртованных младенцев из мединститутов.Бритвенные лезвия захотят зарезаться от одиночества.Состоится массовое повешение галстуков на деревьях.Книги устроят самосожжение, тоскуя по глазам и пальцам.Вещи, возможно, адаптируются. Вещи сами начнут ходить в магазиныи, наверно, устроят всемирную свалку,когда пройдет непроверенный слух,что в каком-нибудь магазине на окраине «выбросили» человека.Вещи обязательно политически перессорятся,и, возможно, какой-нибудь зарвавшийся холодильникпридумает новую нейтронную бомбу,уничтожающую только вещии оставляющую целехонькими людей…Но что останется, если людей не осталось?Поднявший атомный меч от него и погибнет! 7
Над обезрыбевшим Тибром ночьювитают не призраки легионеров,а наркоманов дрожащие тени,с ноздрями, белыми от кокаина,с руками, исколотыми насквозь…По старой своей подмосковной привычке,я каждое утро бегал над Тиброми слышал под кедами тоненький хруст.Я остановился однажды и вздрогнул,увидев десятки разбитых ампули одноразовых шприцев, а рядомвалявшееся в итальянской крапивечье-то растоптанное лицо.Лицо было русским. Было крестьянским,с красным гончарным загаром работы,с белыми лучиками морщиноквозле особенных – вдовьих глаз,чуть притененных белым платочкомв черную крапинку — будто осталсяпепел войны на платке навсегда.А почему глаза были вдовьи —я объяснить бы не смог, наверно,но женщина эта сноп обнималана поле, остриженном по-солдатски,и так прижималась к снопу головой,словно к чему живому, родному,будто она прижималась к мужу,войной отобранному у нее…Эта вдова оказалась в Римесреди пейзажных цветных фотографийна смятой рекламке Аэрофлота,кем-то забытой на берегу.Был скомкан в гармошку Василий Блаженный,разодраны тоненькие березы,и грязный оттиск чьего-то ботинка,как штемпель забвенья, лежал на лице.Подошва неведомого наркоманана это лицо невзначай наступила,когда, закатав свой левый рукав,он правой рукой вводил себе в венузабвенье о будущем атомном пепле,который возможен, если возможнозабвенье о пепле прошедшей войны.Забвенье уроков истории – этоне что иное, как наркоманство.Какая разница, что за наркотик:ампула или просто поллитраза пазухой у наркомана футбола!А телевизионные наркоманы!Для них телебашни — гигантские шприцы,вкалывающие под кожу забвенье.И даже невинный зубной порошок —наркотик, если трусливый языкдержат за вычищенными зубами.Мебель, сервизы, машины — для многихэто наркотики в твердом виде.Были бы в жидком виде дубленки,шприцем их впрыскивали бы под кожужалкие наркоманы вещей.А наркоманы власти и денег!Неужто всемирным штемпелем чернымподошва атомного наркомананаступит сразу на все лица,как на крестьянское вдовье лицо?!«Да, наркомания – это проблема…» —кто-то вздохнул у меня за спиной.Это сказал пожилой итальянец,привязывая пропотевшую майкувокруг добродушного животаи прямо на россыпи ампул разбитыхперешнуровывая свой кед.«А может быть, — он усмехнулся, — мы с вамитоже немножечко наркоманы?Бегаем как сумасшедшие утром,а не убежишь от себя никуда!Так спрашивается — для чего нам бегать?»Но все-таки он побежал, и неплохо.Сквозь кеды просматривался артрит,но икры пружинили как молодые,и капли с облезлого носа летелив крапиву, на ампулы и на песок.И я побежал. Через Тибр перепрыгнули оказался в Москве у киоска,где мама раскладывала газеты,как будто бы свой ежедневный пасьянс.Я тихо сказал ей: «Одну «Вечерку».«Послезавтрашнюю?» — спросила мама,не поднимая усталых глази голос мой не узнав из-за шума.Я оторопел.Мне порой давалив редакциях завтрашние газеты,но послезавтрашние — никогда.Я потоптался. Сказал: «Не надо…Лучше вчерашнюю, если можно…»И мама вздохнула грустно и горько:«Никто послезавтрашних не берет».И я побежал от мамы, от страхавзглянуть в послезавтрашние газеты,и оказался в Италии снова,и в каждой встреченной итальянкевидел будущую вдову.Вдовы будущие в соборахс трупами будущими венчались.Вдовы будущие рожалибудущих убитых младенцев,которым одна достанется елка —всемирная елка погибших детей.И мне закричал мальчишка-газетчик,роняя сопли на заголовки:«Синьор, послезавтрашние газеты!И вы не хотите? О мамма миа!Какими все трусами стали, синьор!»Страшно заглядывать даже в завтра,а в послезавтра — мороз по коже:вдруг там лежит ледяная пустыня,где на земле даже вдов не осталось,а вся земля оказалась вдовой?И только висит Христос опустевший,в ладони которого вбиты, как гвозди,шприцы отчаявшихся наркоманов…Быть может, об этом пророчески думалхудожник великого кватроченто,нарисовав на холсте не Христа,а только пустую его оболочку?Тогда еще не было ядерной бомбыи ее лицемерной дочки — нейтронной,но если не бомба нейтронная, кто жена этой картине, такой современной,навек уничтожив Христа самого,кожу его приберег для пошивасапог, кошельков и хозяйственных сумокв грядущих освенцимских мастерских?И я крикнул Христу сквозь рев самолетов:«Христиане с бомбами — не христиане!Убийцы людей — это христоубийцы!Чего ты добился? Ты распят, и только…Зачем ты сказал, что все люди – братья?Зачем восходить на голгофы, еслиголгофой атомной кончится все?!»И закружились блоковской вьюгойвсе послезавтрашние газеты,и тихо к Христу подошла моя мама,кожанкой воинствующей атеисткиего опустевшее тело прикрыв,и выдохнула нечаянно: «Бедный…» 8
Бедности нет, где не существует богатых.Я рос, не думая, богатый я или бедный.Но в послевоенной Москве появились первые богатые дети,И я задумался…Это были стиляги — наоборотная тенькубанских казаков, плясавших тогда на экране,где сладенького счетовода играл молодой актер,пряча под смушкой кубанки мысль о захвате Таганки…Я увидел стиляг на одной из елок в Колонном.Их волосы были приклеены к маленьким лбам брио —лином,галстуки — как опахала из павлиньих перьев,ватные плечи похожих на полупальто пиджаков,ботинки вишневого цветана рубчатой каучуковой подошве,презрительный взгляд поверх магазинно одетых людей…А на моих плечах был кургузый пиджачок из Мосторгаи темно-серая рубашка «смерть прачкам».Но в руке я сжимал номерок от гардероба,где висела тогда мне бывшая впоруи заменявшая мне пальтомамина старенькая кожанкас дыркой от мопровского значка.Но МОПРа не было. Были стиляги:первые диссиденты — диссиденты одежды,мятежники
9
Итальянский профессор с глазами несостоявшегося карбонарияменя пригласил в его холостую квартиру в Ассизикак в свое единственное подполье.Он заметно нервничал. Заранее просил прощения за пыльи говорил, как трудно достать приходящих уборщиц,с трудом поворачивая ключ в заржавелом замке,вделанном в дверь, обитую средневековым железом.Против моих ожиданий увидеть обиталище Синей Бороды,я увидел две комнатки, набитые пыльными книгами, идеальными для дактилоскопии,подернутую паутиной флорентийскую аркебузу,индийскую благовонную палочку, сгоревшую наполовину,русскую тряпичную купчиху, предлагающую жеманнопустую чайную чашечку небольшому мраморному Катуллу,а также письменный стол на бронзовых львиных лапах,на котором скучала чернильница венецианского хрусталяс несколькими мухами, засохшими вместе с чернилами.«Я здесь пишу, — застенчиво пояснил профессори, пригубив из рюмки с крошками пересохшей пробки,доверительно добавил: – И здесь я люблю».Профессор вздохнул мучительным вздохом отца семейства,и только тогда я заметил главный предмет в квартире:тахту.На тахте были разбросаныв хорошо продуманном беспорядкепожелтевшие козьи шкуры, подушечки в виде сердец.Как бы случайно с края тахты свисалакак бы забытая женская черная перчатка,от которой не пахло никакими духами,и пыль на подушечках жаловалась беззвучнона то, что на этом ложе никто не любил давно.Над тахтой висела картина с толстым продувным фавном,играющим рыжей наяде на дудочке где-то в лесу…Благоговейно разувшись, профессор взобрался на ложеи снял осторожно картину с гвоздя.Под картиной оказалась дверца вделанного в стену сейфа.Профессор открыл его ключиком, висящим на цепочке медальона,где хранились локоны его четырех детей,и достал из сейфа альбом — краснобархатный, в тяжких застежках, —взвесил его на ладони и, побледнев, признался:«В этом альбоме все о всех, кого я любил…»И фавн захихикал, мохнатым локтемтолкая в розовый бок наяду.Профессор задергался, профессор спросил:«Скажите, вы самолюбивы?»«Не болезненно…» — без особой уверенности ответил я.«А я – болезненно, — мрачно признался профессор. —Бог видит, я с этим борюсь, но ничего не могу поделать.Вы знаете, я себе кажусь необыкновенным.Но это кажется только мне и никому больше.Поэтому сейф. Поэтому альбом.Вы только не подумайте, что там донжуанский список.Я не занимался любовью. Я только любил.Я выбрал вульгарный переплет не случайно,ибо сам себя ощущаю альбомом,составленным из уникальных воспоминаний,но попавшим в довольно вульгарный переплет.Я, как все, притворяюсь, что не понимаю чужого притворства.Я, как все, выслушиваю глупости с умным видоми, как все, с умным видом их говорю,но когда я умру, этот сейф откроют,и прочтут мой альбом, и поймут запоздало,что я был — не как все…»Я поправил профессора твердо, но неубежденно:«Все — не как все…»Профессор перешел на лихорадочный шепот:«Если все — не как все,то каждый из нас — не как все, но по-своему…Помните, мы стояли в муниципальной галерее около Христаи видели в окне, как двое подростковприклеивали плакат: «Остановите нейтронную бомбу и прочие бомбы!»?Знаете, о чем я тогда подумал?Я подумал о том, что, по мнению этой нейтронной бомбы, я меньше, чем вещь,если бомба, все вещи заботливо сохраняя,и не подумает меня сохранить.А я, повторяю, болезненно самолюбивый.Ну хорошо, предположим, она сохранит мой сейф,потому что сейф – это вещь,и альбом сохранит, потому что альбом – это вещь.Но если она уничтожит всех, кто может прочесть мой альбом,то, значит, никто никогда не узнает,что я был не как все,потому что не будет всех и сравнить будет не с кем.И кому будет нужен какой-то альбом какого-то профессора из Перуджи,у которого была холостая подпольная квартира в Ассизи,если некому будет помнить и Льва Толстого?»Я позволил себе заметить: «Профессор,но, возможно, у вас найдутся читатели в бункерах.Видимо, весьма ограниченный, но зато особо избранный круг».Профессор перешел на ненавидящий шепот:«Особо избранные кем? Собственной властью, собственными деньгами?Вы можете себе представить Толстого, купившего бункер?А он был граф и, кажется, не беден.В бункерах с эйр-кондишеном и бидеостанутся особо избранные отсутствием совести.А потом эти избранные вылезут из бронированных берлог,писая от радости — кто на Лувр, кто на Сикстинскую капеллу,и будут пересыпать в ладонях с бессмысленным торжествомбессмысленные деньги,примеряя по-дикарски то корону Фридриха Барбароссы,то тиару последнего папы — если, конечно, он сам не окажется в бункере.Они захватят особо избранных женщин в свои бункераи, покряхтывая, приступят к размножению исчезающей человеческой расы.Но все это кончится пшиком. Откроется грустный секрет:все так называемые сильные мира сего — законченные импотенты.Они и не догадаются захватить в бункера крестьян,и будут сеять медали и пуговицы от мундиров,и будут жрать консервированным даже хлеб,и будут слышать кудахтанье лишь консервированных куриц.Они и не догадаются захватить в бункера пролетариат,и будут ковыряться серебряными вилками в автомобильных моторах,и будут колоть дрова – пилой, а пилить дрова – топором,и канализацию разорвет от особо избранных экскрементов.Сильные мира сего и до взрыва жили как в бункерах,соединенные с миром посредством телефонов и кнопок,и взорванные телефонистки и взорванные секретаримстительно захохочут над беспомощностью шефов.Сильные мира сего бессильно начнут замерзатьи будут отапливаться Данте и Достоевским,а когда закончится классика, доберутся и до моего альбома,сжигая с ним вместе все о всех, кого я любил…А когда станет пепломвсе то, что может сделаться пеплом,последний сильный мира сего в горностаевой мантии Людовиказакричит: «Вселенная – это я!» — и превратится в ледышкупод скрежет полярных айсбергов,разламывающих Нотр-Дам».«У вас температура, профессор…» — я прервал его осторожно.Он захохотал: «Да, слава богу, пока еще температура,температура человеческого тела». 10
Мама, мне страшно не то,что не будет памяти обо мне,а то, что не будет памяти.И будет настолько большая кровь, что не станет памяти крови.Во мне, словно семь притоков, семь перекрестных кровей:русская — словно Непрядва, не прядающая пугливо,где камыши растут сквозь разрубленные шеломы;белорусская — горькая от пепла сожженной Хатыни;украинская — с привкусом пороха, смоченного горилкой,который запорожцы клали себе на раны;польская — будто алая нитка из кунтуша Костюшки;латышская — словно капли расплавленного воска,падающие с поминальных свечей над могилами в Риге;татарская — ставшая последними чернилами Джалиляна осклизлых стенах набитого призраками Моабита;а еще полтора литра грузинской крови,перелитой в меня в тбилисской больнице из вены жены таксиста —по непроверенным слухам, дальней родственницы Великого Моурави.Анна Васильевна Плотникова, мать моего отца,фельдшерица, в роду которой был романист Данилевский,работала с беспризорниками и гладила по головерукой постаревшей народницы, возможно, Сашу Матросова.Рудольф Вильгельмович Гангнус, отец моего отца,латыш-математик, соавтор учебника «Гурвиц – Гангнус»,носил золотое пенсне,но строго всегда говорил,что учатся по-настоящему только на медные деньги.Дедушка голоса не повышал никогда.В тридцать седьмом на него повысили голос,но, говорят, он ответил спокойно,голоса собственного не повышая:«Да, я работаю в пользу Латвии.Тяжкое преступление для латыша…Мои связи в Латвии? Пожалуйста – Райнис…
Конец ознакомительного фрагмента.
Поделиться:
Популярные книги
Огненный князь 6
6. Багряный восход
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 12
12. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 4
4. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Тринадцатый
1. Видящий смерть
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
6.80
рейтинг книги
Газлайтер. Том 2
2. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Сирота
1. Светлая Тьма
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 2
2. Бастард Императора
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 10
10. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.14
рейтинг книги
На границе империй. Том 7. Часть 2
8. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
6.13
рейтинг книги
Государь
3. Рюрикова кровь
Фантастика:
мистика
альтернативная история
историческое фэнтези
6.25
рейтинг книги
Релокант
1. Релокант в другой мир
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Безнадежно влип
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Магия чистых душ 3
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Первый среди равных
1. Первый среди Равных
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00