Собрание сочинений
Шрифт:
Псевдоним я выбирал почти столько же, сколько писал само послание.
Письмо я напечатал на декоративной кальке. Однако сунул в конверт «Рица». Затем, наклеив марку срочной доставки, которую нашел в верхнем ящике у Бобби, спустился в вестибюль к главному почтовому ящику. По дороге остановился и проинформировал почтового служащего (который, вне всякого сомнения, терпеть меня не мог), чтобы отныне доставлял мне почту на имя де Домье-Смита. Затем около половины третьего я пробрался на свое место в анатомическом классе художественной школы на 48-й улице, опоздав минут на сорок пять. Одноклассники мои впервые показались мне вполне приличной компашкой.
В следующие четыре дня за все свободное время, а также и за счет несвободного, я сотворил дюжину или чуть больше образцов того, что, по моему представлению, можно было счесть типичными образцами американского коммерческого искусства. Главным образом акварели, но время от времени, дабы выпендриться, я рисовал штрихом — людей в вечерних нарядах, что выходили из лимузинов на премьеры, поджарые, прямые, сверхшикарные пары, которые, очевидно, никогда в жизни никого не заставляли мучиться в результате недогляда за подмышками, пары, у которых вообще-то и подмышек,
Когда с образцами было покончено, я тут же отправил их мсье Ёсёто — вместе с примерно полудюжиной некоммерческих полотен, которые привез из Франции. Кроме того, приложил записку — по-моему, весьма неформальную, — в которой излагалось лишь самое начало густожизненной истории того, как я, совсем один и страдая разнообразными хворями, в чистейшей романтической традиции, достиг холодных, белых и крайне сиротливых вершин своего ремесла.
Несколько последующих дней я ужасно томился, но еще до конца недели от мсье Ёсёто пришло письмо: я взят преподавателем в «Les Amis Des Vieux Maitres». Письмо было на английском, хотя я писал по-французски. (Впоследствии я узнал, что мсье Ёсёто, знавший французский, но не знавший английского, отчего-то поручил составить ответ мадам Ёсёто, которая владела английским в годных для работы пределах.) Мсье Ёсёто сообщал, что летняя сессия, вероятно, окажется самой напряженной в году и начнется 24 июня. Поэтому у меня остается пять недель, отмечал он, чтобы уладить мои дела. Он безгранично мне сопереживал в связи с моими недавними эмоциональными и финансовыми затруднениями. Он надеялся, что мне удастся привести себя в порядок и явиться в «Les Amis Des Vieux Maitres» в воскресенье, 23 июня, ознакомиться с обязанностями, а также установить «крепкую дружбу» с прочими преподавателями (которые, как я понял впоследствии, числом насчитывали двоих и состояли из мсье Ёсёто и мадам Ёсёто). С глубоким сожалением я извещался, что политика школы не позволяет авансировать новым преподавателям плату за проезд. Мне полагалось начальное жалованье двадцать восемь долларов в неделю — не слишком, по признанию самого мсье Ёсёто, крупная сумма фондов, но поскольку сюда включались постель и питательный стол, а также поскольку во мне мсье Ёсёто ощущал дух подлинного призвания, он надеялся, что рвение мое этим в уныние не повергнуто. Он с нетерпением ожидал от меня телеграммы с официальным согласием, а приезда моего — с духом приятственности, и оставался искренне моим новым другом и нанимателем, И. Ёсёто, ранее — членом Имперской академии изящных искусств, Токио.
Моя телеграмма с официальным согласием упорхнула, не прошло и пяти минут. Странное дело — в возбужденьи своем или, быть может, в угрызениях совести от того, что отправлялась она с телефона Бобби, я наступил на горло собственной прозе и уместил сообщение в десять слов.
В тот вечер, когда по обыкновению мы встретились с Бобби, чтобы в семь часов поужинать в Овальной зале, я с раздражением увидел, что он привел гостью. Ему я ни словом не обмолвился, даже не намекал о своих недавних внеурочных делах и просто до смерти хотел объявить последние известия — совершенно оглушить сенсацией, — когда мы будем наедине. Гостьей же была очень симпатичная юная дама, тогда — лишь несколько месяцев как в разводе, с которой Бобби в то время часто встречался, да и я видел ее несколько раз. Вполне очаровательное существо, чью всякую попытку завязать со мною дружбу, мягко убедить меня снять латы или, по меньшей мере, шлем, я предпочитал трактовать как подразумеваемый призыв улечься с ней в койку, когда мне заблагорассудится, — то есть, как только можно будет избавиться от Бобби, каковой, совершенно ясно, для нее чересчур древен. Весь ужин я держался недружелюбно и в высказываниях был краток. Наконец, за кофе я вкратце изложил свои новые планы на лето. Когда я закончил, Бобби задал мне пару вполне разумных вопросов. На них я ответил невозмутимо, чересчур лапидарно — воплощенный безупречный кронпринц ситуации.
— О, мне кажется, оченьинтересно! — сказала гостья Бобби и принялась вотще ждать, когда я суну ей под столом записку с моим монреальским адресом.
— Я думал, ты поедешь со мной в Род-Айленд, — сказал Бобби.
— Ох, дорогуша, какой ты кошмарный зануда, — сказала ему миссис X.
— Я не зануда, но не отказался бы от каких-нибудь подробностей, — ответил Бобби. Однако по всему его внешнему виду мне показалось, что он уже мысленно меняет железнодорожную бронь до Род-Айленда с купе на нижнюю полку.
— По-моему, ничего более любезного и лестногоя в жизни не слыхала, — сердечно сказала мне миссис X. Глаза ее лучились порочностью.
В воскресенье, когда я ступил на перрон вокзала Уиндзор в Монреале, на мне был двубортный костюм из бежевого габардина (я чертовски им гордился), темно-синяя фланелевая рубашка, однотонно-желтый хлопчатобумажный галстук, коричневые с белым парадные штиблеты, панама (принадлежавшая Бобби — мне она была довольно мала) и рыжевато-бурые усы, которым исполнилось три недели. Меня встречал мсье Ёсёто. Крохотный человечек, не более пяти футов ростом, в довольно замурзанном полотняном костюме, черных ботинках и черной фетровой шляпе с закрученными вверх полями. Он ни улыбнулся, ни, насколько мне помнится, сказалмне хоть что-нибудь, когда мы подали друг другу руки. Лицо его — и мое определение взято непосредственно из французского издания книг Сакса Ромера о Фу Манчу [101] — было непроницаемо. Яже зачем-то скалился во всю пасть. Ухмылку свою я не мог даже приглушить, не говоря о том, чтобы выключить совсем.
101
Доктор Фу Манчу — главный герой серии остросюжетных романов английского писателя Сакса Ромера (Артур Генри Сарсфилд Уорд, 1883–1959), зловещий криминальный гений-китаец.
От вокзала Уиндзор до школы ехать нужно было несколько миль автобусом. По-моему, за всю дорогу мсье Ёсёто не произнес и пяти слов. Либо вопреки его молчанию, либо из-за него я тараторил без перерыва, закинув ногу на ногу, лодыжкой на колено, и постоянно вытирал потную ладонь о носок. Мне представлялось настоятельным не только повторять всю свою прежнюю ложь — о родстве с Домье, о покойной супруге, о своем небольшом поместье на Юге Франции, — но и развивать ее. Наконец — в сущности, дабы избавить себя от этих мучительных воспоминаний (а они и началиощущаться несколько мучительными), — я переключился на старейшего и ближайшего друга моих родителей, Пабло Пикассо. Le pauvre Picasso, [102] как я его называл. (Пикассо я избрал, следует отметить, поскольку мне казалось, будто этого французского художника в Америке знают лучше прочих. Канаду я приблизительно полагал частью Америки.) Ради мсье Ёсёто я припомнил — с показным естественным сочувствием к рухнувшему исполину, — сколько раз я говорил ему: «М. Picasso, ou allez vous?» [103] — и как в ответ на этот острый вопрос мэтр неизменно брел медленно и одеревенело через всю студию и останавливался, глядя на маленькую репродукцию своих «Les Saltimbanques» [104] и ту славу, что некогда принадлежала ему, а ныне давно уже утрачена. Беда с Пикассо, объяснил я мсье Ёсёто, когда мы вышли из автобуса, была в том, что он никогда никого не слушал — даже ближайших друзей.
102
Бедняга Пикассо (фр.).
103
Зд.: «Мсье Пикассо, камо грядеши?» (фр.).
104
«Бродячие акробаты» (фр.) — один из сюжетов картин Пабло Пикассо т. н. «голубого периода» (1901–1904).
В 1939 году «Les Amis Des Vieux Maitres» занимали второй этаж небольшого, в высшей степени непримечательного трехэтажного здания — вообще-то жилого дома — в Вердене, иначе — самом несимпатичном районе Монреаля. Школа располагалась над ортопедической лавкой. Одна большая комната и крошечная уборная без задвижки — вот и все, что собою представляли «Les Amis Des Vieux Maitres». Тем не менее, едва я оказался внутри, помещение показалось мне изумительно презентабельным. Причина тому была основательная. Стены «учительской» были увешаны множеством картин в рамах — все акварели мсье Ёсёто. Мне до сих пор иногда снится некий белый гусь, летящий по крайне бледным небесам, и — то была печать отважнейшего и совершеннейшего мастерства, что мне только в жизни попадались, — голубизна неба либо дух этой небесной голубизны отражались в птичьих перьях. Картина висела как раз за столом мадам Ёсёто. Гусь преображал комнату — эта работа и еще одна-две, сходные с нею качеством.
Когда мы с мсье Ёсёто вошли в учительскую, мадам Ёсёто в очень красивом черном и светло-вишневом кимоно подметала пол веником. Седая женщина, считай, на целую голову выше мужа, по виду — скорее малайка, нежели японка. Она бросила подметать, вышла нам навстречу, и мсье Ёсёто кратко нас познакомил. Мне она показалась столь же непроницаемой,как ее супруг, если не больше. Затем мсье Ёсёто предложил проводить меня в комнату, которую, как он пояснил (по-французски), недавно освободил его сын — он уехал в Британскую Колумбию работать на ферме. (После его продолжительного молчания в автобусе я был благодарен за то, что он сколь-нибудь длительно говорит, и слушал его довольно оживленно.) Он принялся извиняться за отсутствие в сыновней комнате стульев — там были только подушки на полу, — но я быстро убедил его, что для меня это почти сродни удаче. (Вообще-то, по-моему, я сказал, что терпеть не могу стулья. Я нервничал так, что сообщи он мне: сыновняя комната затоплена круглые сутки водою на фут, — я бы, вероятно, ахнул от наслаждения. И сказал бы ему, наверное, что у меня редкая ножная болезнь и я должен держать ступни в воде по восемь часов в день.) Затем мсье Ёсёто повел меня по скрипучей деревянной лестнице в мою комнату. По дороге я сообщил — вполне подчеркнуто, — что изучаю буддизм. Впоследствии я узнал, что они с мадам Ёсёто пресвитерианцы.
Поздним вечером, когда я лежал без сна в постели, а япономалайский ужин мадам Ёсёто по-прежнему en masse [105] катался вверх-вниз по моей грудине, как на лифте, кто-то из четы Ёсёто застонал во сне — прямо за стеной. Стон был тонкий, слабый и прерывистый; исходил он скорее не от взрослого, а от трагичного недоразвитого младенца либо мелкого уродливого зверька. (Это повторялось ночами регулярно. Я так и не выяснил, кто из четы Ёсёто стонал, не говоря уже о том, почему.) Когда слышать это лежа стало уж вовсе непереносимо, я встал с кровати, сунул ноги в тапочки, в темноте дошел до подушек и сел. Пару часов я сидел на подушке, скрестив ноги, курил сигареты, гасил их о подошву тапочка и совал окурки в нагрудный карман пижамы. (Оба Ёсёто не курили, и пепельниц нигде не было.) Заснул я лишь около пяти утра.
105
Скопом (фр.).