Собрание сочинений
Шрифт:
Я пролежал без сна, дрожа, много часов. Слушал стоны из соседней комнаты и думал — принуждая себя — о лучшей своей ученице. Пытался представить себе тот день, когда навещу ее в монастыре. Я видел, как она выходит мне навстречу — к высокой проволочной сетке забора, — робкая красивая девушка восемнадцати лет, которая пока не дала последних обетов и еще свободна выйти в мир вместе с избранником, кем-нибудь вроде Пьера Абеляра. [118] Я видел, как медленно, молча мы идем в дальний угол монастырского сада, весь заросший цветами, где внезапно и безгрешно я обовью рукою ее стан. Образ этот был слишком уж исступлен и не удержался перед глазами; я наконец выпустил его и уснул.
118
Пьер Абеляр (1079–1142) — французский философ, теолог и поэт. Трагическая история его любви к Элоизе описана в автобиографии «Истории моих бедствий».
Все
Мышь — я был уверен в этом много лет, — хромая, возвращается домой от пылающего колеса обозрения с новехоньким и совершенно надежным планом убийства кошки. Сначала я прочел и перечел письмо матери-настоятельницы, потом невообразимо долгие минуты просто на него смотрел, а затем вдруг оторвался от него и написал письма четырем оставшимся ученикам, где советовал оставить все надежды стать художниками. Каждому я сообщил отдельно, что у них нет таланта, который стоило бы развивать, что они просто тратят драгоценное время — как свое, так и школы. Все четыре письма я написал по-французски. Дописав, немедленно вышел на улицу и бросил их в ящик. Удовлетворение было кратким, но пока я все это проделывал — очень, очень приятным.
Когда настало время выйти парадом на кухню ужинать, я извинился и откланялся. Сказал, что неважно себя чувствую. (В 1939 году я врал гораздо убедительнее, чем говорил правду, поэтому твердо верю: мсье Ёсёто в ответ глянул на меня с подозрением.) Затем я отправился к себе и сел на подушку. Просидел я где-то с час, уставившись в дырку жалюзи, сквозь которую пробивался свет дня, — я не курил, не снял пиджак и не расслабил узел галстука. Потом резко встал, вытащил бумагу для заметок и написал второе письмо сестре Ирме — и пол опять был мне столом.
Письмо я так и не отослал. Нижеприведенное списано прямо с оригинала.
Монреаль, Канада 28 июня 1939 г.
Уважаемая сестра Ирма,
Не случилось ли мне паче чаяния сказать Вам в своем последнем письме что-либо неприятное или непочтительное, привлекшее взор отца Циммерманна и вызвавшее Ваше неким образом неудобство? Если так, я прошу Вас предоставить мне, по крайней мере, разумную возможность взять назад то, что я по недомыслию мог изречь в своем рвении подружиться с Вами, а равно оставаться Вашим учеником и учителем. О многом ли я прошу? Верю, что нет.
Голая же правда такова: если Вы не выучитесь еще каким-то рудиментам ремесла, всю оставшуюся жизнь Вы будете лишь очень и очень интересным художником — интересным, но не великим. По моему мнению, это ужасно. Вы осознаете ли, насколько серьезно положение?
Быть может, отец Циммерманн вынудил Вас уйти из школы потому, что решил, будто это помешает Вам быть дееспособной монахиней. Если так, не могу не отметить, что с его стороны это было опрометчиво — по нескольким причинам. Это не помешает Вам быть монахиней. Я сам живу, как монах, хоть и с порочными мозгами. Худшее, что с Вами как художником может статься, — Вы постоянно будете слегка несчастны. Однако, по моему мнению, ситуация это не трагическая. Самый счастливый день в моей жизни имел место много лет назад, когда мне минуло семнадцать. Я направлялся на обед с матерью, которая вышла из дома впервые после долгой болезни, и я был экстатически счастлив, когда вдруг, ступив на авеню Виктор Гюго — а это улица в Париже, — столкнулся с субъектом без носа. Прошу Вас любезно принять во внимание этот фактор — фактически, я Вас умоляю. Он вполне чреват смыслом.
Равно возможно, что отец Циммерманн заставил Вас покинуть учебное заведение по причине того, что монастырь Ваш, быть может, не располагает средствами для платы за образование. Искренне надеюсь, что причина именно такова, — не только оттого, что она утишает мне рассудок, но и в смысле практическом. Если причина в сем, Вам следует лишь сказать слово, и я предложу Вам свои услуги безвозмездно на неопределенный период времени. Могли бы мы сие обсудить? Разрешено ли мне снова осведомиться, каковы Ваши приемные дни в монастыре? Волен ли я свободно планировать посещение Вас в монастыре в следующую субботу, 6 июля между 3 и 5 часами дня, в зависимости от расписания движения поездов между Монреалем и Торонто? В великой тревоге ожидаю Вашего ответа.
С уважением и восхищением,
Искренне Ваш,
(подпись) ЖАН ДЕ ДОМЬЕ-СМИТ, штатный преподаватель
P.S. В своем последнем письме я вскользь осведомлялся, является ли молодая дама в голубом наряде на переднем плане Вашей религиозной картины грешницей Марией Магдалиной. Если Вы еще не ответили на мое послание, прошу Вас и далее воздерживаться от ответа. Возможно, я ошибся, а в данный период жизни я не стремлюсь к разочарованиям по собственной воле. Предпочитаю бродить в потемках.
Даже сегодня, по прошествии такоговремени я склонен содрогаться при воспоминании о том, что привез с собой в «Les Amis» смокинг. Однако же я его привез и, завершив письмо сестре Ирме, надел. Все это вроде бы требовало от меня напиться, и поскольку я еще ни разу в жизни не напивался (из страха, что чрезмерное питие сотрясет сию руку, что написала сии картины, что завоевали сии три первых приза и т. д.), я ощутил потребность по сему трагическому поводу приодеться.
Пока чета Ёсёто сидела в кухне, я проскользнул вниз и позвонил в отель «Уиндзор» — его мне рекомендовала подруга Бобби миссис X еще в Нью-Йорке. Заказал столик на одного, на восемь часов.
Около половины восьмого, одетый и прилизанный, я высунул голову в коридор — проверить, не рыщет ли там чета Ёсёто. Я почему-то не хотел, чтобы они видели меня в смокинге. В поле зрения никого не оказалось, я поспешил на улицу и приступил к поискам такси. Письмо сестре Ирме лежало во внутреннем кармане смокинга. Я намеревался прочесть оную эпистолу за ужином, предпочтительно — при свечах.
Я миновал квартал за кварталом, но таксомоторов не наблюдалось даже издали, не говоря уже о таксомоторах пустых. То была тягостная прогулка. Верден в Монреале — район отнюдь не модников, и я был убежден, что взгляд всякого прохожего останавливается на мне — причем осуждающе. Добравшись наконец до того буфета, где в понедельник глотал «кони-айлендские жгучие», я решил скинуть за борт свою бронь в «Уиндзоре». Я зашел в буфет, сел в последнюю кабинку и, прикрыв рукой галстук-бабочку, заказал суп, булочки и черный кофе. Я надеялся, что остальные посетители примут меня за официанта по пути на работу.
Допивая вторую чашку кофе, я извлек неотправленное письмо сестре Ирме и перечитал. Содержание показалось мне жидковатым, и я решил поскорее вернуться в «Les Amis» и чуточку сгустить. Кроме того, я припомнил свои планы навестить сестру Ирму и решил, что неплохо, наверное, будет сегодня же вечером забронировать билеты на поезд. С этими двумя замыслами в голове — ни один меня, правда, не воодушевлял в необходимой мере — я вышел из буфета и быстро зашагал обратно к школе.
А минут пятнадцать спустя со мною произошло нечто до крайности необыкновенное. Заявление это, я понимаю, отдает всеми неприятными признаками излишнего нагнетания драматизма, но истина вполне противоположна. Я собираюсь коснуться необычайного переживания — оно по сей день поражает меня своей трансцендентностью, и я бы хотел по возможности не выдавать его за случай — или даже случайность — подлинной мистики. (Иначе, сдается мне, это будет равносильно намеку либо утверждению, будто разница духовных sorties [119] Св. Франциска и среднего невротика, целующего по воскресеньям прокаженных, [120] лишьвертикальна.)
119
Вылазок (фр.).
120
В противоположность св. Франциску Ассизскому, который жалел всех страждущих и омывал раны прокаженному («Цветочки св. Франциска Ассизского», гл. XXV).
В девятичасовых сумерках, подходя к зданию школы по другой стороне улицы, я увидел свет в витрине ортопедической лавки. Я вздрогнул: в витрине стоял живой человек — дюжая девица лет тридцати в желто-зелено-бледно-лиловом шифоновом платье. Она меняла бандаж на деревянном манекене. Когда я подошел, она, видимо, только что сняла прежний — левой рукой придерживала его под мышкой (правый ее «профиль» был обращен ко мне), а сама шнуровала на манекене новый. Я стоял и зачарованно наблюдал, как вдруг она сначала ощутила, а затем и увидела, что за ней наблюдают. Я быстро улыбнулся — показать ей, что фигура в смокинге в сумерках по другую сторону стекла ей не враг, — но тщетно. Смятение девицы превысило все мыслимые пропорции. Она вспыхнула, уронила снятый бандаж, отступила прямо на груду кювет — и не удержалась на ногах. Я мгновенно потянулся ее поддержать и кончиками пальцев ударился о стекло. Она тяжело, словно конькобежец, рухнула на попу. И тут же встала, не глядя на меня. С лица еще не сошел румянец, а одной рукой она уже откинула назад волосы и принялась шнуровать бандаж дальше. Вот тут у меня и случилось Переживание. Ни с того ни с сего (и утверждаю это, надо полагать, со всей должной робостью) взошло солнце и разогналось к моей переносице до скорости девяносто три миллиона миль в секунду. Ослепив меня и сильно перепугав: мне пришлось опереться рукой о стекло, чтобы не упасть. Длилось это не долее нескольких мгновений. Когда зрение ко мне вернулось, девица из витрины уже ушла, оставив по себе мерцающее поле изысканных, дважды благословенных эмалированных цветов.