Сороковник. Книга 3
Шрифт:
Высоченный, крепко сбитый мужичище с кулаками с детскую голову, которые сейчас беспомощно мнут тёмную материю, возник рядом с нами совершенно бесшумно. Осторожно, будто каждое его движение способно причинить боль, он накидывает на плечи дочери траурный плат. Да, дочери, сразу видно, они похожи один в один, только лета разные. Ольга не замечает заботы, как, впрочем, и усиливающегося ветра, который гонит пыль по дороге, закручивает в крошечные смерчи, пытается шваркнуть в лицо… Ей всё равно.
— Пятый день, — тихо повторяет отец.
— Как сказали, что нет её Осипа ни среди живых, ни среди мёртвых — так и сама помертвела. До заката здесь выстаивает, ночь — у окошка. И поделать ничего с ней не можем. Хоть бы вы, обережники, помогли…
Помоги, обережница, а? — он собирается схватить меня за руку, но в это время вокруг меня отчётливо проявляются и усиливаются спирали защиты. Я поспешно оборачиваюсь и отрицательно мотаю головой, надеясь, что невидимые телохранители меня поймут. Помедлив, мужчина отводит руку.
— Помоги, — роняет он, но уже с безнадёгой в голосе. — Ты ж сама баба, ты понимашь, каково — терять. Что хочешь ей наговори, пусть поверит, пусть отомрёт, а там, как вернётся — погорюет, поплачет — и легче будет. Ну? Олюшка, ты хоть глянь, кто это, неужто не узнаешь? Из-за красного нарукавья, свободно болтающегося на истончённом запястье торчит светлый уголок. Помедлив, я осторожно вытягиваю такой знакомый платочек с жёлтозелёным Макошиным цветом, мной самой когда-то вышитый да Оленьке подаренный. Далеко уж не белый, в подтёках, в пятнах… Были когда-то слёзы, да кончились. — Почему печь не топишь? — неожиданно для себя напускаюсь на мужика, сурово, как могу. — Хозяйство запущено, в избе, поди, холод, двор не метён… Хоть чем её заняли бы, привычным, всё легче было бы! — Так не положено, — с некоторым недоумением отвечает мужичина. — Девяти днейто погибшим ещё не исполнилось, огонь в хате не разжигают, скорбят. Или не знаешь? Да, ты ж не из наших… Нельзя, обережница. — Это у кого погибшие — нельзя, — обрубает Рорик. — А у вас — ещё неизвестно, раз погибшим Осипа никто не видел. Хлеб давно не ставлен? Закваска есть? Хозяин от такого вопроса теряется.
Наконец, до Ольгиного батюшки доходит, о чём его пытают. — Есть. — Он судорожно глотает воздух, оттягивает ворот рубахи, похоже — нехорошо ему, такому лбу здоровому. — А что делать-то? — Печь топи, — командует Рорик. — Хлеба ставить будем. Мужик слабо возражает: — Так нельзя же… — Можно. О н а печь будет. Рорик тычет меня в плечо — ощутимо так тычет, увлёкся! — отбирает посох и распахивает калитку. Берёт Ольгу за белу рученьку и ведёт по мощёной дорожке к красному крыльцу, она покорно следует за обережником. Батюшка в изумлении замирает. — Сама пошла! — выдаёт, наконец. — Ведь с места было не сдвинуть! Сама! — Спохватывается. — Пожалуйте в дом, госпожа обережница, всё сейчас разыщу, только Ольгушке помогите! Я машинально двигаюсь по стопам компаньона, след в след, а сама лихорадочно соображаю. Хлеба? В смысле, хлеб, что ли? Она… это я? Печь? Э-э… к стыду своему скажу — за всю свою жизнь не пробовала. Пироги, пирожки, бисквиты — пожалуйста, а чтобы хлебушек? Зачем это Рорику нужно? Впрочем, и я не просто так остановилась, а хотела девоньке помочь, так что нечего хвост поджимать. Справлюсь, не маленькая. Пироги мои всегда нарасхват были, какнибудь и каравай затворю. Знать бы только, какой в этом смысл… Огонь в печи Рорик разжигает сам, с помощью обережного посоха. После первой успешной вспышки подкидывает к разгоревшимся щепочкам куски бересты, лучины потолще, затем приходит очередь полешек. По выстуженной, несмотря на лето, кухне начинает расходиться благодатное тепло. Но Ольга всё так же безучастно сидит у окна, вперив взгляд во двор. Кухня просторная, добротная, с большой печью, как и у Васюты, рассчитанной на соседнее помещение. Да и вообще здесь многое похоже на дом, приютивший меня в этом мире. По одному образцу скроены и крыльцо, и смежная с кухней светёлка — её в полуоткрытую дверь особо не разглядишь, однако догадываюсь, что там и укладка присутствует, и резные стулья, и девичья кровать под узорным покрывалом. А в той стороне, где у Васюты вход в большой зал, здешний дверной проём закрыт занавеской, необычной — крупной ажурной вязки. Бахрома, свисающая до пола, украшена крошечными обережными знаками, коробочками из бересты, которые при движении занавеса от сквозняка перестукиваются друг с дружкой, потрескивают, пощёлкивают…
Игнат — так назвался Ольгин отец — суетится, выуживает из кладовой большую широкую деревянную бадью — дежу, волочёт два куля муки. — Что ещё нужно? Приказывай, обережница, я ж у печи николи не стоял! Как жёнка моя к верхним людям ушла, Ольгуша всё хозяйство на себя потянула, хоть и малая была, и ребята на руках у неё оставались. Я ж в дружине, посчитай, всё время, дома не бываю. — М-м… Что надо? Масло… — Роюсь в памяти. В конце концов, хлеб — не кулич, у него состав проще. — Молоко, если есть. Яйца, хоть немного. Соль. Сахар найдётся? Тогда мёд. И… — а что же у них вместо дрожжей. А-а, поняла! — И закваску давай сюда, посмотрим. Принюхиваюсь к резковатому кисло-сладкому духу из большой крынки. Ядрёная, перестояла немного. Да ведь я знаю, что это такое! Бабушка рассказывала, что самую первую закваску, ежели с прошлых хлебов не оставалась, делали из размолотых пророщенных зёрен, уваривали, добавляли муки, сахара, ещё чего-то и давали как следует укиснуть. А тут, похоже… Я снимаю глиняную крышку, под ней пузырится с чуть слышным шипением желтоватая масса. Да, так и есть. Это уже вторичная закваска: добрый кусок теста от последней выпечки помещают в отдельный горшок, добавляют воды, опять-таки сахару и ставят в тёплое место. Хранится такая заготовка долго, и к следующей выпечке успевает скваситься до нужной кондиции. Так вот и обходились без дорогих и очень редких в послевоенное время дрожжей. А хлеб прозывался квасным. Пекли его на неделю, хранили в деревянном коробе. Лишь к седьмому дню хлебушек черствел, но к тому времени хозяйки затевали свежий. Заглядываю в большие бумажные кули. Ага, в одном мука ржаная, как на квас, в другом — пшеничная. — И которой сколько взять? — гадаю вслух, ибо не единожды слышала от коллег, владелиц хлебопечек, что хлеб из одной ржаной муки — тяжёл и плохо пропекается, и даже привычный так называемый «чёрный» содержит ржаной муки толику, а остальная — пшеничная. Только пропорции нужно правильно выдерживать, иначе мякиш будет клёклый. Но вот незадача: пропорций я не запомнила, а экспериментировать сейчас — время неподходящее, на всё — про всё у меня одна попытка. Всё-таки что за действо замутил мой сотоварищ? Собираюсь втихаря спросить его, но тут наша бедная красавица отворачивается от окошка и смотрит на меня вроде бы с каким-то узнаванием. Да это ж она меня услыхала, вот и сработал женский инстинкт — ответить. Хозяйка она, в конце концов, на собственной кухне, или нет?
Она молча бредёт мимо меня к посудным полкам. Большая глиняная мерная кружка чуть не вываливается из её исхудавших пальцев. Отец бросается на помощь, бережно подводит к столу. — Три кружки этой, — голос у Оленьки бесцветен, не голос — тень, — семь вот этой. — Указывает поочерёдно на бумажные мешки. Вздохнув, прикрывает глаза, потому что даже такое простое действо утомило. Отец пытается отвести её на прежнее место, но девушка, вяло отмахнувшись, поворачивается к ближайшему стулу. Мы усаживаем её, и она странно, я бы сказала — болезненно заинтересованная тем, что разворачивается у неё на глазах — тихим срывающимся голоском подаёт иногда советы, поправляет, когда я, просчитывая вслух пропорции ингредиентов, ошибаюсь… Пару раз я делаю это намеренно, чтобы убедиться: похоже, она реагирует вполне осмысленно, словно хочет наравне с нами участвовать в каком-то ритуале. Нет, это не только инстинкт домохозяйки проснулся. Приглядевшись, я иным зрением улавливаю, как струятся и обволакивают всех нас струи тепла, сочащиеся от печки, затеплённой обережным посохом. Нас это тепло просто подбадривает, а вот тоскующую девушку, похоже, и согревает, и оживляет. Как же вовремя ты отпросился у своего наставника, Рорик, мальчик мой! Что бы я без тебя сейчас делала? Живительные струи мало-помалу заполняют помещение, сжирая остатки промозглости, и устремляются к открытым дверным проёмам. И вот уже из светёлки робко выглядывает русая головка, перехваченная алой налобной повязкой, а из соседней горницы, предварительно посопев за занавеской, показывается мальчишечка лет восьми, такой же русоволосый. Они с сестрой поглядывают на отца, и тот было грозит им пальцем, но я встреваю: — Да пусть заходят! Хотят помочь — дело хорошее. Очень даже кстати, нам сейчас чем больше людей, тем лучше. Потому что уже поняла, в чём участвую. Углядев мои испачканные в муке руки, детвора торопится к умывальнику. Когда они, серьёзные, сосредоточенные, подступают к столу и решительно становятся напротив, уперев кулачки в столешницу, у меня вдруг теплеет на сердце. Близнецы. Мальчик, правда, крупнее статью, но на то он и пацан, будущий воин, может, его и натаскивают уже, как Васюта Яна натаскивал. У девочек-то воспитание деликатнее, потому и выглядит сестрица субтильней, но глазами также сердито сверкает и брови сведены… Неждан и Зорька, запоздало поясняет Игнат. Младшие его чады… Первый замес, самый решающий, до той поры, пока тесто не начнёт отлипать от рук, делаю я. Раз уж заявил Рорик — О н а, мол, будет печь — надо соответствовать. Тёплая, клейкая поначалу масса сопротивляется, пыхтит, пристаёт к рукам, но я не сдаюсь. Как вымесишь, сколько сил вложишь — таков и хлебушек захлебушится, говаривала бабушка. Всё бы ничего, месить — дело привычное, да только вот не было у меня до этого таких ёмкостей, таких громадных деж, что на большую семью рассчитаны, и поэтому довольно скоро я начинаю сдавать. Ощутимо ноют плечи и спина, напоминают о себе ломотой приращенные пальчики. Дома мы вымешивали тесто по очереди с девочками, но здесь и сейчас, я это чувствую, я должна всё сделать сама. Ибо чем больше я вложу — тем сильнее будет отдача. Вложу… Я кошусь на кольца, предусмотрительно снятые перед работой. Как ни странно, ни одно не отказалось сползти с пальца, и сейчас оба — и обручальное, и паладиновское — дружески мигают мне с подоконника. И не отсветами печного пламени, нет, искрят своей энергетикой, делясь со мной на расстоянии вбитыми в них под завязку запасами. Сила Светлого, сила Темного, Инь и Ян, сплетаемые и уравновешенные моим обережничеством. На миг мне становится не по себе: хоть и не в первый раз со мной случается подобное, но не привычна я ещё к волшбе и магии на таком обыденном, бытовом уровне. Однако отвлекаться и, уж тем паче, ослаблять себя сомнениями нельзя, и я возвращаюсь к тесту. Я мну его, обжимаю, кручу, подбрасываю, хлопаю сформированным шаром о самое донце дежи, с которого уже и мука-то вся отлипла, вобравшись в тёплый колоб, а тот постепенно растёт, надувается в моих руках и всё жаждет, просит, чтобы его жали и мяли. Присыпав стол мукой, я разделяю большой полученный шар на шесть поменьше. Всем по одному будущему караваю. И вот уже Ольга, недоуменно посмотрев на заготовку, вдруг морщит лоб, что-то вспоминая, и встаёт — уже не так замедленно, как раньше. Зорька поспешно помогает ей снять нарукавья, засучивает рукава, тянет мыть руки. Возвратившись, Оленька чуть присыпает ладони мукой — и я несказанно рада этому привычному для всех, кто работает с выпечкой, движению. Благоговейно, как величайшее сокровище, берёт она свой колобок и глядит на меня вопрошающе. — Думай о нём, — советую. Имени не называю, и без того ясно, о ком думать. — Вспоминай, как встретились, как он тебя за руку взял. Представь, как в калитку вот-вот постучится, за порог перешагнёт. Думай, тяни его к себе мыслями, сердцем. И вижу, как из серых глаз уходят тоска и обречённость. Наконец-то она может хоть что-то сделать! Хоть что-то! Даже если кому-то здравомыслящему всё происходящее покажется абсурдным. И пальцы, такие слабые в самом начале работы, уже не дрожат, когда она вместе с остальными передаёт мне как следует размятый кусь, дабы я объединила их разрозненные воспоминания, надежды, чаяния заново в единый большой ком.
После первого замеса тесту полагается подниматься и пыхтеть в тёплом месте не менее часа. Сейчас оно занимает половину дежи, но я-то знаю, что далеко отходить нельзя, пройдёт время — и придётся ловить, обминать, снова замешивать как следует. Такова уж судьба хлеба. Не постараешься — не будет тебе
Зачарованная, вижу, как на основании посоха проступает огненная смола, собирается в капли, в тонкие ручейки, которые шустро и весело устремляются от нас прямо к калитке. Я сперва дёргаюсь — неужели сейчас пожар устроим? — но как-то целенаправленно прокладывается этот огненный пунктир… Возле калитки змейки поворачивают — одна направо, две налево и устремляются к какой-то только им видимой цели. — Кажись, я снова напортачил, — упавшим голосом сообщает обережник. Пытается как-то перекрыть огневую жилу, но это всё равно, что попробовать зажать пальцами взрезанную артерию — кровь, хоть и не бьет фонтаном, но упорно просачивается. — Да что же это такое! Мне и Симеон говорил давеча: не болтай языком лишний раз, не доведёт до добра…. — А может, так и надо? — неуверенно говорю. — Ты явно деду подражал, у тебя даже голос изменился. И, похоже, что-то активировал. Давай подождём, видишь, никто не кричит «пожар», а случись он — все в округе узнали бы. — Подождём, — так же неуверенно отвечает обережник. Из амбара по соседству близняшки выволакивают плетёную корзину сочных летних яблок. Мы грызём их и набираемся сил, словно яблочки — сплошь молодильные. Через полчаса Игнат, возникнув за нашими спинами, сообщает, что тесто поднялось и выходилось окончательно. «Дежу рвёт, так наружу просится». Приходится идти, не дождавшись вестей от огневых ручейков. Одно утешает: моя невидимая охрана, если всё ещё остается на месте, явно не сочла сей эпизод для меня опасным, раз не пыталась прикрыть. Тесто и впрямь пухнет на глазах. Тут уж приходится вываливать его целиком на стол, присыпанный мукой, и месить, валтузить со всех сторон всем миром, потому что у меня одной ни сил, ни рук не хватает обхватить этот разросшийся ком. Кое-как обмяв, скатав в традиционный шар, я сызнова его разделяю, прикидывая, насколько же оно поднимется, ведь заготовки караваев нужно делать размером поменее, с учётом того, что в печи подрастут. Пока я ваяю, Рорик специальной метёлкой сметает уголья с центра печного пода к краям. Туда, но не прямёхонько на жаркий под, а на расстеленные толстые капустные листья будут сажаться наши хлеба. Как в самом начале, делю тесто на шесть частей, но вижу: велики получаются: или не пропекутся, или верх пригорит, пока сердцевина дойдёт. И впрямь, не просто расстоялось тесто, его действительно стало больше. Но почему-то меня это не удивляет. Уже подхватил и несёт меня поток волшбы, усиленный то ли магической помощью колец, то ли нежданно сработавшим заклинанием Рорика; может, и посох свою лепту внёс, но только всё, что происходит в дальнейшем, кажется мне в порядке вещей. Получаются большие караваи? А кто говорит, что их должно быть шесть? Лепи, как должно, и будь что будет. Я снова сминаю заготовки в единый ком и начинаю формовку. Один хлеб… второй… четвёртый… девятый… Девять вместо задуманных шести. — Все сразу не уместятся, придётся в две очереди в печь ставить, — сетую, издалека оценив площадь для выпечки. Издалека, потому что заслонка с печи снята, и от жерла идёт воистину вулканический жар. Хорошо, что Рорик пообещал управиться с лопатой сам. — Не перестоят ли? И в это время в дверь стучатся. Три женщины: одна почти девочка, другая лет тридцати, и пожилая… назвала бы и старухой, да стати в ней — не по возрасту, глаза живые, умные. Только погасшие. Как и у остальных. Как у Ольги ещё недавно были. А прямо у ног, задевая длинные в пол подолы, снуют, свиваются в кольца, исчезают в щелях меж половиц и выныривают обратно три ослепительно-солнечных ужика. — Здравы будьте, хозяева — негромко говорит старшая. — И вы здравствуйте, обережники, — и отвешивает поясной поклон, на несколько мгновений в нём застывая. То же делают и другие пришелицы, и мне становится неловко. — Видать, мы к вам. Огненные змейки нас привели, дорогу указали. Али надобность в нас есть какая? Деревянная лопата со стуком прислоняется к печному боку. Рорик делает шаг навстречу гостьям. И, чувствуется, ищет верные слова, да никак подобрать не может. Наконец, спрашивает просто: — Кого дожидаетесь? Кто не вернулся? Все трое бледнеют, а затем в лицах вспыхивает надежда. — Внука жду. Ни весточки, ни самого нет, и средь покойных его не видали. — Голос у старшей ровный, только чуть подрагивает. — У Марфы — кивает на соседку, — муж тако же, у Дашутки отец. Слухом уж земля полнится и про вас, и про посох чудесный, а потому — как добежали до нас змейки, мы долго ждать не стали, так и подхватились. Али помочь чем, али вы нам поможете? — Трое, — со значением говорит Рорик, и, хоть он ко мне спиной, чую: это он мне сообщает, для чего-то. — Полотенца давай, Оля, — прошу так же негромко. В каждое полотенце — по будущему караваю. Всем хватит. Сперва с поклоном оделяю старшую.
Для Вячеслава, — вдруг говорю по наитию. — Для соловушки твоего. А этот… Этот для Фёдора. Молодуха низко кланяется в ответ. — Для… — запинаюсь, глядя в испуганные девичьи глаза, зелёные, почти как у Рорика, только в фиолетовую крапинку. — Это для Михайлы старшего, и ещё… — возвращаюсь к столу за ещё одним хлебом, — для Михайлы младшего, суженого твоего, о ком смолчала. Жди. Оба вернутся. Кто подсказал мне имена? Не знаю. Только сложились в уме и образы, и нужные слова. И давно стихло эхо благодарностей, и змейки поскакали разжигать новым хозяйкам печи, потому как для особых хлебов особый огонь нужен, и уже тянет через заслонку на печи живым хлебным духом — а я всё сижу, уставившись в окно как давеча Ольга, и твержу имена тех, кого хочу дождаться. Потому что так должно. Ибо пока женщина творит хлеб для своих мужчин — к ней невозможно не вернуться.
***
От девяти отнять четыре — пять. Пять хлебов у нас остаётся. Один из них — Ольге и Осипу. Чтобы встретились, наконец. Второй и третий — Игнату с детишками. Ушедших навсегда — помянуть, а тех, кто вернуться может — поманить. Воин разделит свою долю со товарищи, Зорька с Нежданом накормят знакомую детвору. В каждой семье есть, кого вспомнить, а нет — кусочек оставят за печкой Хозяину, что в трудное время дом оберегал. Четвёртый каравай забирает в котомку Рорик, и никто тому не удивляется. Обережник ничего зазря не делает, взял — значит, ему нужно. Да ведь и он руку к сотворению прикладывал, и по справедливости это будет — чудесный хлеб ему отдать. Пятый — для Васюты. Прожигает руки даже через полотенце, но выпустить не могу. Словно порвётся тогда ниточка между мной и отцом моих детей, между Обережницей и Воином. И я несу горячий хлеб, прижимая к груди, до знакомого резного крыльца с тремя высокими ступенями, до тяжёлой дубовой двери, что, немого помедлив, со скрипомвздохом раскрывается перед нами, до стола, на котором до сих пор стоит памятный мне букет, засохший, но не потерявший красок. И сытный хлебный дух смешивается с невесомым ароматом сухостоев, и осыпаются от малейшего движения воздуха невесомые ромашковые лепестки на чистый лён рушника.