Сороковник. Книга 3
Шрифт:
Вот и снова я добилась, чего хотела, но не чувствую долгожданной радости. Тоскливо на сердце, щемит оно, как в тот вечер на реке, когда признался Аркадий, ведуноборотник, что чует впереди что-то нехорошее, а я ведь то же почуяла, но смолчала… И здесь — холодно, как в Игнатовой избе поначалу, должно — перед уходом не стал Ян печь протапливать: не для кого, да и неизвестно, когда сам вернётся. Рорик деловито возится у топки, для него за сегодняшний день не впервой — огонь призывать, а я тем временем присаживаюсь на стул и разворачиваю кисти кверху ладонями — стужу. Нелёгкое это дело — донести горячий хлеб. В углах необъятной кухни прячется сумрак. — Дров-то много не клади, — слышу я словно со стороны собственный голос. — Нам уж уходить скоро. Темнеет уже. — Да я и так… — Мой спутник осекается. Действительно, в печном зеве сиротливо занимаются два поленца, которых и хватит-то на час с небольшим да на малый жар — так, чтобы только-только теплом повеяло. Выходит, у нас с напарником на что-то одно мозги настроились, оба предчувствуем скорый уход. И становится ещё тяжелее. Мой дар, обережничество начинает пугать. Слишком быстро он развивается, слишком непредсказуемо… Вспоминаю окаменевшего Рахимыча. Возможно, слишком опасно и для меня, и для окружающих. Хвалёная интуиция, на самом деле, может обернуться всего лишь везением, и рано или поздно занесёт меня не в ту степь, и хорошо, если только опозорюсь, не справлюсь с очередной заморочкой, а ну как подставлю кого под удар? До сих пор не могу забыть, кого вместе с Омаром зацепила проклятьем. К наёмникам у меня жалости нет, и не будет, а вот женщина с ребёнком… Мальчика-то я за что? — Госпожа Ива, — как-то отстранённо окликает Рорик. — Вы что-то… — Поправляется. — Ты что-то не то говоришь. Я-то думал, — и даже в полусумраке видно, как он заливается краской, — ты останешься, здесь так и будешь… Васюту ждать, — добавляет тише. Просительно заглядывает в глаза. — Разве не так? — Не так. Не получится. Ты же сам чуешь. — Хочу встать, но словно
Каждый предмет старается мне что-то шепнуть — и про себя, и про тех, с кем бок о бок провёл много лет. Вот и русская печь не молчит: над ней трудился печник Фома, ещё под открытым небом клал. По-хорошему ведь как строились? В первую очередь печькормилицу ставили, а уж потом, вокруг, дом наращивался… Искусник в своём деле Фома, но и Васюта тут руки приложил: глину месил, кирпичи таскал, стены белил — не гнушался в помощниках быть, потому, как для себя старался и для Василисы. Василиса? Сестра, Обережница, Янкина матушка, что сыну жизнь дала, а сама его так и не увидела… Неужели и её здесь встречу? Отбросив страхи, устремляюсь прямиком в светёлку. А где ж ей быть, Василисе, как не в своей комнате? Светлица такая же, как в мой первый день, ни моего, ни Гелиного следа пребывания. У окна, словно спеша захватить лучи гаснущего солнца, мастерица торопливо делает последние стежки на работе. Заправляет на изнанке полотна нитку — точно так же, как я, обходясь без узелков, втыкает иголку в вышитую махонькую подушечку, ощетинившуюся множеством других игл, не пустых, с заготовленными вдетыми нитками. Встряхивает и расправляет большую мужскую рубаху, чтобы взглянуть на результат трудов, и видно, как алеет под застёжкой с красными свастиками воинский оберег, Ратиборец, тот самый, с которого я для Яна копию шила. С удовольствием огладив вышивку и прошептав над ней несколько слов, швея неторопливо складывает рубаху, прикрывающую её почти наполовину, и тогда становится виден небольшой аккуратный животик — месяцев этак на пять сроку. Обережница поводит плечами, очевидно, затёкшими, встаёт, растирая поясницу, проходит совсем рядом от меня — к укладке. Чуть выше меня ростом, ярко-каштановые косы, карие, почти вишнёвые, как у брата, глаза, аккуратный носик, обсыпанный конопушками… В кого же тогда сероглазый светловолосый Ян? В отца, должно быть. Лицо у Василисы чуть припухшее — похоже, лёгкая отёчность. И вдруг, закусив побелевшую губу, она оседает на укладку, судорожно пытаясь вдохнуть поглубже… Видение исчезает. Ей, как и мне, тоже было нелегко носить дитя, в смятении думаю я. И то, что умерла она, рожая… Просто так при родах не умирают. Были какие-то осложнения, усугублённые страхом за брата, добровольно принявшего двойную квестовую ношу… Были, наверняка. Только я никогда этого не узнаю. Память дома. Память вещей. Шаг за шагом открывается мне мир, о котором я ничего не знала. Да и когда мне было расспрашивать? На прошлое — не было времени, а будущего — здесь, рядом с Васютой — мы для себя не видели, потому о нём и не заговаривали.
Где-то там, на кухне, потрескивают в топке дрова, сердитый, но верный Рорик ждёт у окна, а навязанные мне провожатые — на улице. Я скоро, мальчики, я не заставлю себя долго ждать. Только вот с последней вещицей поговорю… До того она мне по сердцу. Пальцы погружаются в рыжий мех. Роскошное лисье покрывало, под которым я однажды проснулась, как королевишна, до сих пор на кровати. Я подсаживаюсь на край постели, тащу на себя полость, прижимаю к груди мягкий пушистый ком, зарываюсь лицом в тёплые недра. Варварская, немного тяжёлая красота, но как она идёт к этому месту, к этому дому, к комнате… Но откуда, откуда она здесь взялась? Васюта — не красна девица, ему ни к чему рядиться да украшаться, и в быту у него всё обустроено прочно, надёжно, пусть и красиво — но без роскоши, воину она ни к чему. Встряхнув покрывало, возвращаю его на место. Расправляю складки. И… получаю порцию очередного озарения. Покрывало — от мастера Гаврилы, лучшего скорняка среди здешних русичей. А что, неужто и здесь Васюта руку приложил? Похоже, в этом доме он ко всему касательство имеет, если не сам, то хоть на подхвате. Но тут мой новый дар неожиданно упрямится. Молчит, и до того долго, что досада берёт. Дабы подстегнуть его, снова запускаю пальцы в рыжий густой мех, прохожусь по седовато-жемчужному подшёрстку… Ну же, дар, выдай мне что-нибудь ещё! Внезапно безо всякой на то причины меня охватывает паника. Нет, не надо, хочу закричать… но первое слово дороже второго, и кое-кто там, внутри, уже запустил программу по исполнению желаний. Что ж, получи, словно осердивший, шепчет дар. Много ли вынесешь? Смотри, сама напросилась! Нет, не может быть. Я что же, разговариваю с собственным предвидением? Но только мысленного моего собеседника, моё второе — или которое ещё там по счёту глубинное «Я» — вдруг прорывает…Спрашиваешь, где же здесь Васютина лепта? Приложил руку, не сомневайся… Сорок шкурок принёс скорняку, каждую лису сам загнал, сам стрелой в глаз поразил, дабы мех не портить. Воз понадобился, чтобы это добро Гавриле свезти, веришь? Верю. Только, вроде бы, это не так уж и страшно. Тогда с чего — мороз по коже? Сорок спинок скорняк пустил на покрывало, да сорок хвостов за работу взял. Ни единого шовчика не заметишь, ни малейшего узелка. Гладкость, мягкость, нежность… Княжий подарок, одно слово. Кому же подарок, неужели — Гале? Так с чего нервничать, он ведунье друг был, не более, сама она признава…
Княжий подарок, дурочка, нетерпеливо перебивает Дар. Что ж ты, непутёвая, намёков не понимаешь? На вот тебе в лоб всё, как есть. И терпи, раз напросилась… На глаза словно кто набрасывает пелену. В непроницаемой тьме открывается светлое окошко. Нет, в самом деле, окно — высокое, стрельчатое, заделанное диагональной позолоченной решёткой, то ли для красоты, то ли для защиты. Как в тереме высоком, где живёт отрада, а ходу к ней — никому. — Любушка, — слышу я вдруг совершенно отчётливо за своим плечом Васютин шёпот. — Любавушка, помнишь ли? И тоска в этом голосе, и горечь… Сперва мне кажется, что это Анна. Затем я понимаю, что это другая женщина, но так на меня похожа, словно сестра, которой у меня никогда не было, далеко не худа, чуть пышненькая, но уютная, домашняя, нежная, из тех женщин, которых мужчинам хочется немедленно обнять, прижать к себе и не выпускать всю оставшуюся жизнь. Она стоит у окна, с надеждой вглядывается куда-то сквозь меня, нежные белые пальчики, отроду не знавшие тяжёлой работы, унизанные кольцами, машинально расплетают и заплетают кончик косы, наматывают прядки. Ещё тонкая в талии, но под парчовым сарафаном, под дорогой душегрейкой не скрываясь, проступает очаровательная выпуклость, делая эту Любушку ещё милее. Женщинам беременность к лицу, а этой — особенно. У меня болезненно ноет в груди. Мало того, что под чужим сердцем бъётся Васютино дитя: среди золотых, массивных, колец, украшенных каменьями — одно попроще, серебряное… обручальное. И резная вязь на нём точь в точь, как на моём ученическом, от Васюты, браслете. Двоих умудрился окольцевать, сокол наш, пусть и поразному… Просила знаний — получи. Вот тебе Васютина лепта. Вот тебе его жизнь, любовь, Любава. Вот для кого подарок готовился, что тебе случайно перепал. А глаза у неё — серые, как и у меня… А коса — тёмно-русая, у меня тоже такая была годочков до двадцати семи…. И уверена, заговори девица — голос от моего не отличишь. Только я — непутёвая, а эта… Вот она, лапушка. Любушка. Любава. — Только дождись, — повторяет где-то Васюта в тоске. — Найду, как к тебе добраться. Вернусь. Всех наших выведу. Докажу батюшке твоему, что достоин. Дождись, голубка… Зачем ты на меня свалился, дар? Не будь тебя — и не знала бы я ничего. А теперь — век буду помнить. Помнить, как тосковал. По родине, по родителям-старикам, но более всего — по ней, невесте наречённой. Из простых воинов в сотники пробился, уже и князь согласен был воеводою его назначить, да заартачился, увидав, как на воина молодая княжна смотрит. Не такого жениха ей хотел. Не простил дочкиного выбора, хоть и со двора не прогнал, за то низкий поклон. — Докажу, Любушка. И сам вернусь, и подарок привезу княжий, тебя достойный… Сам лис стрелял. Лучшего мастера нашёл. Глаз не спускал, пока последний меховой клочок не был обшит. Всё думал, к а к вернётся, к а к его встретят. Родился ли кто уже? Старый князь, хоть и гневлив, но отходчив, внука или внучку от единственной дочки признает, обид чинить не будет. Да только разрешит ли его, Васюту, ждать? Ведь и за другого вправе дочь выдать, а что с дитём княжна — так от славного воина-мужа, в том позора нет, опять же — дитя старому князю родное, наследует. Только не нашёл Васюта дорогу домой. Не вернулся. И лежала себе драгоценная рухлядь, сундук пролёживала, да так и не дождалась своего часа. Пока однажды сердобольный Ян, воспользовавшись отсутствием строгого дядьки, не выудил её для меня, непутёвой…Я осторожно поднимаюсь с колен. Сама не пойму, почему оказалась сидящей на полу, уткнувши лбом в перину. От слабости, от неожиданного откровения, должно быть, закружилась голова. Внутри меня словно дрожит натянутая тетива и вот-вот лопнет. Хватит. Хватит, дар. Насмотрелась. Выхожу из светлицы, медленно и аккуратно закрываю за собой дверь. Навсегда. Рорик, глянув на меня, вдруг начинает метаться по кухне, разыскивая воду. Я его почти не слышу, уши словно ватой забиты. Качаю головой, жестом пресекаю беготню и указываю на выход. Пойдём, дружочек, я же предупреждала, что долго не засидимся… На улице меня чуть отпускает. Вечерний город зажигает свет. Возвращаются звуки, и я постепенно возвращаюсь к этой жизни. Только подошвы сапожек почему-то так и прилипают к тротуару, или это ноги снова тяжелеют?…А что, собственно, случилось?.. Внутренний голос словно только что проснулся, звучит невыразительно. Вань, опомнись, он здоровый красивый мужик, герой, — и чтобы ни в кого не влюбился? Молодой, свободный, обаятельный… Он и сейчас чертовски хорош, а уж тогда-то, лет пятнадцать назад — слов нет. Слов нет…Ваня, это всё естественно. У тебя ж была своя жизнь до того, как вы встретились? И у него была. Вы и сошлись-то случайно, и обещаний никаких друг другу не давали, и… в общем, и не спрашивали ни о чём, так уж получилось. Тебе даже в голову не приходило не то что спросить — задуматься: а почему такое сокровище — и до сих пор в холостяках?
…Вань, не молчи. Рорик уж не знает, с какой стороны к тебе подъехать, разговорить, ты его пугаешь. Давай сейчас всё по-быстрому выясним — и успокоим младенца. А то он уже твою охрану выглядывает, боится, что ты сейчас в обморок хлопнешься, он же тебя не удержит, муравей этакий… А что выяснять-то, огрызаюсь неожиданно резко. Что бы дальше ни случилось — я обречена теперь на вечные сомнения: кого он полюбил? Меня — или Любаву во мне, эту свою… лапушку? Может, он как раз её во мне и видел? А я — не такая. Я… Мне работать приходилось с утра до ночи, хозяйство и дочек на себе тащить, родных и друзей хоронить… да и много чего. Не княжна я, понимаешь? Не княжна. А самое главное… У-у-у! Мне хочется завыть, стоит лишь припомнить ту нашу, с Васютой, первую ночь. Самое главное, понимаешь? — ведь я его, получается, сама к себе затащила, разве ж он мог мне отказать? Я прижмуриваюсь, до того свет фонаря кажется резким. Во многая знания — многая печали, и умножающий знания — умножает скорбь. Такто вот…
ГЛАВА 16
Потолки в доме суженого высоки, и если чересчур долго смотреть в перекрестье балок, тёмных от времени, кажется, что вот-вот так и затянет туда, в верхотуру, в бездонные колодцы. Светлые участки побелённого потолка мерцают в полумраке опалесцирующими оконцами, гипнотизируют, и стоит чуть отвести взор — на их фоне пропечатывается негатив балочной решётки. У меня бессонница. Часы недавно пробили дважды, а я до сих пор ворочаюсь и не могу заснуть. Ночь пропала.
Чего только я не передумала! И успокаивала себя, и приводила доводы, вроде бы, разумные… Да, осталась у Васюты на родине жена. И что? Было бы наивно полагать, что он, как рыцарь, связанный обетом, до встречи со мной на женщин не смотрел, всё ждал единственную Обережницу. Смешно. Не Любава, так другая осталась бы у него обязательно. Если прикинуть возраст Васюты о ту пору, когда Игрок украл у русичей целый кусище мира и перенёс сюда… Ян родился здесь, ему лет пятнадцать, да матушка ходила им тяжёлая, уже здесь, допустим, с полгода. На вид Вася постарше меня… вот только борода всегда возраст прибавляет. Получается, что на время переноса было ему этак около двадцати семи-тридцати. И чему я удивляюсь? В таком возрасте давно пора женатому быть. Да полно, одно ли это у него дитятко, которого Любаша дожидалась, или уж второе? Ведь наверняка мне открылось лишь одно: Васюта запомнил её беременной, а который это был раз — бог весть. Я же не могла за короткий срок видения всю подноготную бывшего возлюбленного узнать, это ж не Вики…
И становится, наконец, понятно, отчего в этом мире Муромец куковал бобылём, хозяйки не заводил, обходясь пришлыми работницами, хотя, если подумать, только свисни — любая на его надёжной шее повисла бы. А он — не хотел любую. Не ко двору была.
Знала ли про то ведунья, когда за белу рученьку меня прямо к нему привела? Кто ж теперь скажет. Если только попытаться, как Мага когда-то, вызвать Галу, поговорить… Но тревожить покой умершей? Не по мне это. Оставим некромантам общаться с мертвецами, а я, хоть теперь и невольная родня тёмному племени, но призвания к их занятиям не чувствую.
И думалось: может, зря я себя накрутила, не только на внешнее сходство Вася запал? По Галиным рассказам, он многих новичков опекал, я не была исключением. Ведь ни при первом знакомстве, ни после ничем он не дал понять, что я кого-то напоминаю, обращался ровно, по-дружески. Когда всё изменилось? Да после того, как он шею мне свернул, чего уж там стыдливо умалчивать. Виноватым себя чувствовал, вот и потянулся ко мне, чтобы как-то загладить… Только сперва на глаза не мог показаться от стыда, и както получилось, что именно я первая подошла мириться.
И ещё думалось: насколько схожи обстоятельства моих любовей! И с одним, и с другим была я знакома не больше недели. Каждый раз маячил перед нами призрак скорой разлуки, и страшно было опоздать с самыми главными словами. Может, из-за этого, боясь не успеть схватить кусочек женского счастья, я практически спровоцировала Васюту? Платье это дурацкое, застёжки потайные, которые, оказывается, были, а поди, докажи, что я о них не знала. А что я ему сказала, когда он вроде бы готов был уйти? «Заходи! Сейчас разберёмся, кто кому должен!»