Сороковник. Книга 3
Шрифт:
Поезд с мягким толчком останавливается на очередном полустанке, и больше от инерции, чем от того, что меня тянут вниз, я неловко плюхаюсь рядом с незнакомцем. Не выпуская моей руки, он, приподнявшись, выглядывает в окно. Буквально через несколько секунд поезд трогается.
— Зачем тогда останавливаться? — недоумевающе спрашивает попутчик. Он что, первый раз в жизни едет в поезде? Хотя — кто знает, может он на личных самолётах перемещается по миру, а сюда его случайно занесло. Ладно, раз просил человек поговорить — поговорю.
— Стоянка бывает небольшая по времени, всего минуту. А если на перроне никого нет, и проводники просигналили, что никто не сходит, то и меньше.
— И так всегда?
— Почему? На больших станциях,
— А ещё?
— Бывает, нужно пропустить какой-то состав, который по тому же пути едет. Тогда приходится дожидаться. Кстати, наш поезд скорый, стоянки небольшие, а часть вообще пропускается. Ты что, первый раз в жизни на поезде? — не удерживаюсь от вопроса.
— Я издалека, — сухо сообщает он. — Не удивляйся.
— Можно, я пересяду? — спрашиваю дипломатично. — Мне не слишком удобно.
Он с видимой неохотой меня отпускает. Усаживается, подтянув колени к груди.
Остаток ночи мы проводим за столом, друг против друга, беседуя о ничего не значащих вещах. Впрочем, возможно, для меня они и незначащие, а для него некоторые сведения — словно снег на голову. Что именно его удивило?
— Ты работаешь? — негодует, узнав, что я еду в отпуск. Именно в о т п у с к, и что через две недели придётся выходить на службу. — Женщина не должна работать! Её дело — заниматься хозяйством и воспитывать детей! Как ты сделаешь из дочери хорошую хозяйку, если сама почти не бываешь дома?
"Э-э, Восток — дело тонкое" — думаю. — "Ты, друг, точно — издалека…"
— Ужасные нравы, — сердито замечает в другой раз. — Это неправильно — то, что мы едем с тобой вместе, в одном купе. Ты должна была путешествовать хотя бы со спутницей, раз уж не замужем. Ваши поезда — хороший способ передвижения, но я бы сделал отдельные вагоны для женщин и отдельные — для мужчин. Или ты хочешь сказать, что совершенно меня не боялась? Ну? — спрашивает требовательно. Я чувствую, что краснею. — Допустим, я для тебя не опасен. Но неизвестно, кто мог бы оказаться на моём месте.
— Прекрати на меня наезжать, — только и отвечаю. — Я-то тут при чём? Система такая. А стал бы приставать — получил бы в глаз, уж с одним-то тобой я как-нибудь справилась бы.
Он хмыкает. Во взгляде столько снисходительной жалости, что я вновь невольно краснею.
— Ты бы и рыпнуться не успела, — и в чёрных глазах разгораются недавнишние опасные огоньки. — Женщина… Все вы почему-то настолько уверены, что достаточно пальчиком погрозить — и насильник устыдится и бросится бежать. Сколько тебе лет, а ты всё в сказки веришь? Ну, не сердись, — потянувшись, он осторожно накрывает мою ладонь своей, — не хотел обидеть. Просто поражает меня этот порядок вещей. Давай сменим тему.
Его ладонь большая и тёплая, и я освобождаю из-под неё свою с неохотой. Это не мой мужчина, говорю себе твёрдо, а посему — никаких вольностей. Он и так уже неизвестно какое мнение составил о… порядке вещей и людях, ему следующих. Какие-то у него совсем несовременные понятия о нравственности. Интересно, откуда он всё-таки? Неудобно спрашивать.
Он выпытывает у меня, куда я еду, и говорит, что сходит там же. В Лазаревском у него с кем-то назначена встреча, но не раньше чем через неделю. Малость напрягаюсь, ожидая намёков на совместное времяпровождение, но этого не происходит. Он переводит разговор на море, упоминает, что сам вырос на побережье, только в более тёплом краю. Расспрашивает о тех местах, откуда я родом, чем интересен мой город, чем занимаются люди, какие достопримечательности, исторические события — и всё это настолько жадно впитывается, что создаётся впечатление: человек лет несколько провёл в полной изоляции от окружающего мира. При всей нелюбви к пустопорожним разговорам я почему-то не устаю: мне нравится наблюдать за его реакцией, за тем, как он складирует
Будь мне лет десять, приняла бы его за шпиона. Как раз в те времена вышла на экраны прославленная эпопея о судьбе резидента. В пятнадцать-шестнадцать я всерьёз решила бы, что передо мной пришелец либо засланец из будущего. В двадцать — я бы просто млела, утопая в его рассеянно-задумчивых глазах и рисуя в воображении самые романтические варианты продолжений нашего знакомства.
Сейчас мне было просто интересно. Природная тактичность не позволяла задавать незнакомцу чересчур уж личные вопросы, да он и сам в душу не лез. О себе сообщал кратко, скупо, но не сказать, чтобы совсем отмалчивался, однако выдал смехотворно мало. Не хочет раскрываться — его дело, мне же и придраться не к чему, разве что уже четвёртый час утра и невольно в сон клонит. Но попросил человек себя отвлечь — не развлечь, а именно отвлечь, и я стараюсь. Потому что очень хорошо помню, каково это — ночной кошмар, из которого нет выхода. Было со мной однажды такое в детстве…
В нашем доме загорелись подвалы, и хорошо, что пламя не пошло выше, но подъезд был полностью задымлен. Мне, тогда совсем малышне, замотали лицо мокрым полотенцем и снесли на руках с третьего этажа; братья, довольные приключением, выскочили сами, дыша через мокрые шарфы, я же, придя в себя, обнаружила, что рядом все, кроме отца, и разревелась белугой.
А у нас в квартире находился единственный во всём доме телефон — папе поставили, как ведущему конструктору на заводе, — и теперь он обзванивал, сколько мог, и пожарных, и газовиков, и электриков, чтобы все коммуникации отключили. И, высунувшись потом в окончательно задымленный подъезд, наглотался дыма, хоть и накинул на голову одеяло, да чуть не сомлел между вторым и первым этажом, но пожарники на него наткнулись, вывели под белые руки.
Вот после этого мне часто снилось, что я тычусь по каким-то углам и лестницам в дыму и темноте и знаю, что вот-вот задохнусь и умру… Не было тогда ни психологов, ни психотерапевтов, зато были у меня два брата, наученные матерью, и едва услышав, что я начинаю во сне хныкать, они меня будили — и убалтывали, пока не засыпала уже спокойно.
…А в подвалах расплавились даже банки с компотами. Выгорело всё дотла. Осталось несколько лезвий от коньков и почти нетронутая мотоциклетная фара.
Озабоченно выглядываю в окно — как бы тонко намекнуть соседу, что пора закругляться? — и давлюсь зевком. Потому что в этот момент поезд минует горный кряж — и мне вдруг кажется, что небо на открывшемся просторе резко провалилось, стало неизмеримо больше и глубже. Оно — и наверху, и внизу, словно наша железная дорога бежит по самому окоёму мира, а дальше — бездна, Тартар. Только потом до меня доходит, что это серый рассветный небосвод отражается в громадной и такой же серой водной массе и настолько сливается с ней, что линию горизонта можно угадать с большим трудом — она размыта дымкой.
— Море… — восторженно говорю, забыв обо всём на свете. И, наконец, замечаю, узкую береговую полосу, редкий кустарник, валуны, белые барашки прибоя. — Море! — повторяю. Больше у меня нет слов.
— Ты как будто первый раз в жизни… — начинает сосед и вдруг, поперхнувшись, недоверчиво спрашивает. — Что, правда? Первый раз видишь?
Киваю, не в силах отвести взгляд от серой перламутровой поверхности, необъятной, от края горизонта и до края. Пейзаж разворачивается в другом ракурсе — вернее сказать, разворачивается-то состав — и я, наконец, вижу раннее, но уже побелевшее солнце и блистающую дорожку от него.