Современная чехословацкая повесть. 70-е годы
Шрифт:
Петер все услышит, мама не скроет от него удивления, не утаит, что приезд дочери ее поразил.
У Божены отлегло от сердца, когда Петер остановился со словами:
— Мне наверх, в мастерские.
Он еще раз жадно оглядел ее. Последние секунды, за ними придет сухость во рту, жажда и не отпустит до темноты, которая поможет хотя бы тем, что даст волю воображению.
— Всего, Петер…
— Всего… Не подходи к телятам слишком близко. От телячьего языка радости мало…
Он рассмеялся каким-то горловым смехом, показав меж приоткрытыми зубами бледно-розовый кончик языка.
Петер направился к ремонтным мастерским.
Божена свернула влево. От дверей в самом конце длинного коровника ее отделяет пятнадцать — двадцать метров.
Анна исчезла — с чемоданом, в «кацавейке». Улетела, скрылась за горами, за долами. А Божена позабыла все приготовленные фразы. От них в голове осталась лишь какая-то путаница. Какой-то черный котище выгнул спину и сверкает на нее голодными глазами.
Как вспрыгну сейчас на тебя, ты, голокожая, взберусь, точно по стволу яблони, и откушу тебе нос!
Мама близко, но кот не боится. Чует, наверное, что впервые в жизни родная мать для нее страшнее незнакомого человека.
От меня ничего не утаишь, мяу!
Божена понятия не имеет, что сейчас скажет ей женщина за этой дверью. Какое у нее будет лицо? А глаза, а руки? Кот скрылся в невидимой дыре. Может, унюхал мышь? А не побежал ли он к телятам, не станет ли подстерегать ее где-нибудь на оградке, за спиной матери?..
Что ей сказать, с чего начать?
Не обождать ли немного?
Ждать — но чего? Чтобы набежала целая стая таких котов и замяукала человечьими голосами? Чтобы неожиданную новость сразу же услышал и отец? Нет, нет! Лучше скорее, с пылу с жару. Ученье для нее кончено. Институт и она — вещи несовместимые. Им никогда не сойтись, они не подходят друг другу… Может, это было бы и прекрасно, прекрасно, словно холмы вокруг города, но что поделаешь…
Мама, я просто не могу. Не получается, неинтересно. Плохо мне там, хотя все нравится — и в институте, и в городе… Да еще как! Но, пожалуйста, не заставляйте меня! Я глупая, неспособная. И уж если что твердо знаю, если в чем по правде убеждена, так это можно выразить коротко и ясно: не хочу там больше оставаться… Мучаюсь, страдаю, даже когда небо чисто, без единого облачка, когда светит солнце и каждый холмик поет… Это не для меня! Бейте меня, ругайте, сколько хотите, все равно я назад не вернусь. Ведь я уже и документы взяла!
Только подумаю об экзаменах — меня трясет… Сразу я ослица, телка, глупая гусыня, только не Божена Земкова! Мне туда вообще не надо было поступать. Не бывать мне агрономом. Поймите же!
Мама, хоть ты должна понять… Ты всегда так хорошо меня понимала.
В конце коровника широкая двустворчатая дверь. Помедлив перед ней, Божена потянула на себя правую створку. Тихонько вошла, сумка почему-то застряла в дверях. Огляделась — матери не видно. Телята за деревянными перегородками выедают из низких бетонных желобов темно-коричневый клевер, на Божену не обращают
Теплый дух коровника, приглушенное топтанье, тихие движения мягких шершавых губ — все это немного успокаивает. Хорошо бы вот так беззаботно прогуливаться в проходе между перегородками, где хочешь — постоишь, полюбуешься телятами… Слева в углу дверь, можно открыть ее и пройти к самым маленьким, самым милым и глупым. Оттуда доносится мамин голос, только не разобрать, что она говорит.
«Кричит на них, как учительница в школе, — думает Божена и через двустворчатую дверь выходит из коровника. — Быть бы таким теленком, жить без забот… Если сунется куда не след, вытянут ремнем, и делу конец. Кормят, подстилают сено — чем плохо?»
За углом, в другом конце коровника, две обычные двери. Божена отворяет ближайшую и видит: мать набирает из бидона молоко. Согнулась, ноги широко расставлены. Вот подняла голову, рука с кружкой застывает над одним из нескольких ведерок, расставленных в ряд на грязном бетоне небольшого «предбанника», откуда можно пройти и к старшим, и к малышам. Застывает всего на миг, потом выливает молоко в ведерко и медленно выпрямляется.
Их шесть, этих ведерок, замечает Божена, и какие они легкие, кремовые, симпатичные…
Мать стоит, на груди широкий панцирь грубого черного фартука; удивленье не расширило, а скорее сузило ее глаза. Божена не обращается со словами привета ни к ней, ни к ведеркам. Мозг ее словно выключен. Начать приходится матери.
— Ну и напугалась я! Откуда ты, дочка, словно снег на голову?
Эти прямые, какие-то уж очень непосредственные слова потрясли Божену. Может, лучше сразу уйти, вернуться в свое многоэтажное общежитие у реки, попробовать еще раз… Чтобы не терзать маму, чтобы только ее не мучить!
Поздно. Мать испытующе оглядела Божену, она уже знает: что-то с ней неладно. Ее глаза мгновенно все схватывают. От них никуда не денешься.
— Мама. — Божена делает к ней шаг. — Я должна тебе сказать…
Матери сорок восемь, она почти такого же роста, как дочь, и ее удлиненное гладкое лицо выглядит очень молодо. От слов Божены ее губы и подбородок дрогнули.
— Что случилось?
«Какой-то негодяй обманул и бросил… Ждет ребенка! — пронзило ее злое предчувствие. — Что же еще? Ах, беда, беда…»
Божена энергично трясет головой, что-то вязкое на губах мешает ей раскрыть рот.
— Говори, раз уж ты тут! Не бойся, все выкладывай!
— Мама, я туда больше не вернусь…
— Как это? — не понимает мать, и взгляд ее задерживается на сумке в Божениных руках.
— Чемоданы я еще вчера отправила багажом.
— Почему? Тебя выгнали из института?!
Глаза сужаются, взгляд напряжен, точно она хочет увидеть сквозь Божену — что с ней, что ее на самом деле сюда привело.
— Не выгнали, — тихо говорит Божена, лаская взглядом маленькие, послушные ведерки. — Просто не получилось у меня. Экзамены не сдала, завалила сессию. Не гожусь я для этого института, не про меня он, мама…