Список Мадонны
Шрифт:
После этого они встречались часто. Предлогов было достаточно. Помимо всего прочего, несмотря на свои шестнадцать лет, Альфонс был наследником поместья, а это делало его значительной фигурой.
Затем настал этот горьковато-сладкий день. Игнацию исполнилось пятнадцать, и они были в своем любимом месте на кровати в комнате рядом с конюшней, где спал помощник конюха, когда жеребились лошади. В этот день Игнаций впервые занимался с Альфонсом любовью по-настоящему. Альфонс почувствовал крайнее наслаждение, он помнил, как между бурными вздохами закусил себе губу, надеясь, что это продлится вечно. Затем раздался стук распахиваемой двери, и по спине пробежал холод неожиданного разоблачения.
Игнаций был безжалостно выпорот отцом Альфонса, а затем выброшен вместе со всей его семьей побираться на улицу без рекомендательных писем. Альфонсу же тоже досталось, его послали сюда, чтобы он вымаливал прощение и чтобы строгость монашеской жизни истребила похоть его плоти. Это стало возможным благодаря бескомпромиссной жесткости отца и его дружбе с епископом Ломбардии. Это была новая жизнь для Альфонса, жизнь, которую он находил менее заслуживавшей порицания с его стороны, чем он предполагал. За исключением одного. Он страдал без Игнация.
Баттист внезапно вздрогнул и почувствовал, как твердыня, зажатая в руке, обмякла. Кто-то зашел в церковь. Ему хотелось, чтобы им оказался Бернард Биру. Но это был не он. Это был Томас Риварола. Баттист видел, как широкоплечий монах занял свое место в переднем ряду, перебирая четки в своих худых руках, склонив голову и беззвучно двигая губами.
«Крестьянский недоумок», — пробормотал Баттист про себя. Рука его снова потянулась под рясу, но на этот раз он думал о Бернарде.
Что-то в этом темноволосом новиции пугало Баттиста. Его тело было сильным и гораздо более привлекательным, нежели у большинства бледнолицых молодых людей, следовавших зову Господа в этом угрюмом месте. Но не его физические достоинства и красивое лицо с длинными ресницами и полными губами, которые так хотелось поцеловать, беспокоили Баттиста. Нет, Баттиста пугало что-то совершенно другое. Что-то внутреннее: дикое и опасное. Он рассказал Теттрини то, о чем думал на самом деле, несмотря на тот жар, который Биру вызывал в его чреслах. Он страшился этого человека, хотя также был способен и полюбить его. Сейчас он позволил своим мыслям отдаться удовольствию, приносимому его рукой.
Накануне Альфонс наблюдал за Бернардом, когда тот подходил к причастию, и, когда он опустился на колени у перил позади него, он ощутил эмоции, смутившие его мысли. В воскресенье Баттист читал проповедь Высокой мессы с той самой кафедры, которая сейчас нависала над ним слева. Он был первым среди новициев, кого попросили это сделать. Он оказался даже впереди этого крестьянского рассказчика историй, Риваролы. Настоятель сам сказал ему, что, когда он говорил, кровь в жилах бурлила. Баттист принял облатку на язык, не сводя при этом глаз с темноволосого молодого человека, чьего локтя он позволил себе коснуться. После он ходил по двору взад-вперед, как делал всегда, когда думал о волшебной силе своих слов, и снова увидел Биру. Он осторожно укрылся во мраке ризницы и, тяжело дыша, глазами пожирал объект своей любви и ненависти, лелея надежду в своем лихорадочном сознании.
Бернард снова был на вилле своего отца. Он сидел в саду и читал книгу о хауранских друзах, двуличных арабах, которые прячут своих женщин под чадрой, при этом признавая их статус равным. Его руки, держащие это свидетельство неправедности, жгло, будто огнем, но он не мог избавиться от книги. Неожиданно, словно по волшебству, она закрылась, и он смог встать. Затем он увидел, как к нему идет девушка-служанка, нагая. Она как будто вышла из дымки, которая была
Баттист хотел дополнить свои безмолвные жесты словами любви, переполнявшими его. Он открыл было рот, чтобы произнести их, протянул руку, чтобы погладить щеку, которую ему было не достать. В ответ получил удар коленом в лицо, услышал треск ломающейся кости, разрыв ткани и свой крик от боли. Захлебываясь от собственной крови, он едва почувствовал, как сильные руки стащили его с койки и швырнули об каменную стену. Баттист резко осел на пол и отполз в угол, где закрыл свою окровавленную голову руками. Он просидел там больше часа, хныча сквозь красную завесу боли, исходившую от его разбитого носа. Когда утренняя серость подсказала ему, что можно безопасно убраться, он, пошатываясь, поднялся на ноги и неуверенной походкой направился при слабом предрассветном свете на поиски убежища в церковь. Там встал на колени, все еще дрожа от страха и боли. На этот раз он не выбрал для себя задний ряд.
Опустившись на колени, Бернард Биру едва слышал пение, почти не ощущал запаха ладана, дым которого синей спиралью струился из кадила в тяжелый неподвижный воздух церкви. Произнося ответствия, Бернард перенес взгляд от склоненной головы епископа выше, к мозаике за алтарем. Она изображала нищих в белых одеждах, стоявших коленопреклоненными перед облаком, из которого исходило сияние, мягким светом окутывавшее почитателей. Бернард моргнул один раз, другой и разглядел, что мозаика оживает, и узнал образ, являвшийся ему. Он видел его улыбающимся из облака, сознающим мольбы тех, кто склонился перед ним. Бернард с радостью почувствовал его одобрение, когда он нараспев произнес простой обет, принятие которого причисляло его к доминиканцам. Он слышал, как собственными устами отказался от всего мирского, а потом поднялся уже братом Бернардом Блейком, чтобы получить благословение своему новому имени.
Фамилия Биру пропала навсегда. То же случилось бы и с именем Бернард, если бы это позволяли правила ордена. Но нет! Новое имя должно было сосуществовать со старым. Сначала Теттрини возражал против выбора имени Блейка, предпочитая вместо этого более подходящее христианское имя. Но Бернард настаивал на своем и победил, несмотря на отрицательное отношение к этому настоятеля.
Позже, выйдя на холодный бодрящий воздух, он почувствовал свободу. Его новициат закончился.
Томасу Ривароле не нравились ни философия, ни классы, где проходила учеба, ни магистр, проводивший занятия. Он терпеть не мог досок для письма, рядов прочных деревянных столов, холодных серых стен бесформенных читальных залов, и более всего его пугали те, кто стоял за кафедрой. Сегодня он тупо смотрел на страницу книги Декарта, когда услышал свое имя. Он вскочил на ноги, послушно ожидая последующего за этим позора. Ему было все равно, какой задавался вопрос. Как бы он ни старался, выверты философской мысли были выше его понимания.