Список Мадонны
Шрифт:
Большую часть вечера кардинал Уголино провел стоя на коленях. Добродетельный человек молился этим вечером не за кого-то другого, не за душу Доминика, он просил у Бога напутствия самому себе. Родольф прибыл после того, как остальные монахи уже отошли ко сну. Он задыхался от спешки.
— Ваше преосвященство, я к вам по делам монастыря.
— Ах, опять эти цифры, мой добрый Родольф. Они выходят из-под твоего пера такими аккуратными.
— Я говорил с братом Вентурой. Он согласен со мной. Парижская обитель и Матфей с радостью примут Родольфа с его удивительными способностями. Только, боюсь, эти способности слишком духовны. Немного деловой смекалки не во вред Богу, — Уголино рассмеялся собственной шутке.
— Париж, ваше преосвященство? — Родольф уже мысленно рисовал себе то место, куда ему придется попасть. Ему хотелось знать,
Они поговорили еще несколько минут, в основном о Доминике. Родольф не просил у Уголино рекомендаций для Парижа. Сама мысль о каких-то личных привилегиях была так же чужда ему, как непонятны слова пергамента, лежавшего сейчас на столе Уголино.
Они встали на колени и помолились, каждый за себя и оба вместе. Родольф ощущал, что Доминик направляет его мысли, как им и было обещано. Уголино видел блаженного Реджинальда в сердце Всевышнего. Ему казалось, что оба они согласно кивают ему, или это проклятый сон овладевал его телом? Он поднялся и подошел к небольшой скамейке, на которой сложил все свои письменные принадлежности. При мигающем свете свечи он переписал имена, перечисленные на куске пергамента, а когда закончил, то показал их Родольфу, кивнувшему в знак согласия. После чего медленно и четко произнес свои указания: оригинал текста останется с останками Реджинальда, копию он возьмет с собой. Оба согласились, что это было правильное решение. Родольф чувствовал, что Доминик одобрил бы его. Он был уверен в душе, а это было единственным, что имело значение. Уголино был менее чем уверен. Однако смесь интеллектуального понимания и эмоционального состояния, создаваемого подлинной молитвой, направили его. Но, несмотря на это, он был очень верующим человеком, чтобы даже надеяться на свою правоту.
— На все Божья воля.
Глава III
Бернард Биру дрожал в своей тонкой рясе, он засунул руки под мышки, не обращая внимания на четки, упавшие на пол за ненадобностью. В холодном воздухе пустой церкви клубился пар его дыхания. Он думал над тем, каким образом он смог бы в последующие два часа отогнать от себя цепенящий холод, от которого щипало уши и деревенели конечности. Его лицо исказила гримаса, когда он, коленопреклоненный, попробовал пристроиться поудобнее. Последние шесть месяцев каждую пятницу он молился перед кальварией, он должен был прочесть все молитвы розария и совершить продолжительную молитву перед каждым из четырнадцати неподвижных образов, рассказывавших о страстях и смерти Христовой. Он обнаружил, что если «Радуйся, Мария» произносить громко вслух, то можно радоваться эху собственного голоса. Не приносили утешения и мысли, наполнявшие его голову, когда он изредка оставался в одиночестве в другие дни недели. Презренное существо, занимавшее вторую койку в его маленькой мрачной келье с каменными стенами и смотревшее на него по ночам своими бессонными, воспаленными глазами, нарушало его уединение. Только вечерами по пятницам в этом адски холодном помещении с иконами он мог остаться наедине со своими мыслями.
Он не ожидал, что жизнь в монастыре будет такой суровой. Он еще не прослушал и первой своей мессы, как Теттрини поведал ему о его особых духовных обязательствах. Неопределенная природа его призвания требовала длительного очищающего периода, схожего с суровыми испытаниями Христа в пустыне. Это была дорога к истинному очищению.
Ограничений было много. В отличие от других ему не разрешалось разговаривать в трапезной. Другие новиции обходили его стороной, словно он был прокаженным. Ему показалось, что он однажды заметил сочувствие в одной паре глаз, но был слишком занят анализом того, что происходило с ним, чтобы задуматься об этом. Его руки теперь держали орудия труда чаще, чем любимые книги. Сначала они кровоточили, затем покрылись мозолями и уже ничего не ощущали. Он посмотрел на свои руки: скрючившиеся и побелевшие от холода, они выглядели отталкивающе при мерцании свечи. Запах экскрементов пропитал кожу, частицы испражнений залезли глубоко под ногти, как ни пытался он откусывать их до мяса. Никто ни разу не помог ему в ежедневной процедуре выноса ведра с нечистотами, которые он выливал в яму за коровником или размешивал палкой до состояния густой коричневой жижи, чтобы потом удобрить ими изнуренную землю в саду.
Он потер глаза, борясь с усталостью. Он должен быть непоколебимым. Они смотрят и ждут, что он проявит слабость, и в этом случае его запрут в ужасное место — Disciplinii. Он только раз побывал в этой страшной дыре в самом начале своего новициата. Его заставляли часами стоять на коленях на досках с выступающими крестами. Кресты врезались в кожу коленей. Никогда больше! Тогда он ненавидел всех. Проклинал их за молчаливое послушание. Презирал за лицемерие. За то, что, проповедуя доминиканский идеал непорочности, они совершали похотливые действия перед безжизненными глазами тех же икон, которым молились. Но он должен был выдержать эти скотские условия среди тупости и слепого невежества. У него не было выбора. Его предназначение требовало этого.
Бернард с усилием смог разогнуть колени, ноги не слушались. В какой-то момент он почувствовал большое желание плюнуть на пол, но решил не делать этого. В этом каменном чистилище повсюду были глаза. С трудом он проделал путь из церкви через сводчатый проход в спальные помещения. Он прошел мимо своей кельи и почувствовал взгляд, наблюдавший за ним из кучи соломы в углу. Он на ощупь добрался до алькова, небольшого углубления в стене сразу за своей кельей. В нем едва помещались крохотный стол и скамья. Этот альков являлся отведенным для него рабочим местом, открытой клеткой, лицом ко всем, рядом со всеми.
Он работал при мерцавшем свете единственной свечи, перо ходило по бумаге медленно, механически, словно рука, водившая им, была оторвана от мысли. Ему было приказано сделать шесть копий «Размышлений» Вильяма де Сен-Тьери для дальнейшего распространения их в монастырях на Филиппинах. Он делал уже последнюю, и каждое сентиментальное, бессмысленное слово вызывало в нем отвращение.
Почему нельзя послать напечатанные копии, чтобы украсить библиотеки безмозглых неофитов, коими он считал азиатов-христиан, было выше его понимания. Но это было так сообразно тому, что он обязан был здесь делать. За шесть месяцев он не совершил ничего, что не могли бы осилить дрессированные попугаи в клетке. Он запомнил наизусть Поминальную службу и службу Непорочной Девы Марии, не говоря уже о более сотни псалмов, некоторые из которых были очень длинны, и все — банальны. Если бы ему позволили говорить, то он сказал бы им, что хорошо знаком с творениями святых Августина, Ансельма и Бернарда. Но нет! И их творения были засунуты в него, чтобы он проглотил их как бесспорную истину. Августин с его аскетической тарабарщиной, Ансельм и его неорганизованные сплетения слов о рациональной вере и хуже всех — Бернард. Этот безмозглый шут с истеричными детскими сказками о Синайской пустыне. Все это излишняя потеря времени, непростительная обида.
Часом позже Бернард дописал последнее слово и, даже не пытаясь перечитать написанное, осторожно перебрался в свою келью. Оказавшись там, он опустился на колени, будучи уверен, что глаза из темноты наблюдают за ним. Он думал о пище, о своей библиотеке, о шуме моря, который был слышен, когда он забирался в свою пещеру, и о том, как выглядел папа Григорий, принимая раболепие. Спустя некоторое время он улегся на свою постель из соломы. В другом конце комнаты человек отвернулся лицом к стене.
Свернувшись калачиком, чтобы защитить себя от холода, царившего в комнате, Бернард мысленно обращался к своему соседу по келье «Да, ты несчастный, хитрый кусок дерьма. Закрой свои презренные глазки и веди себя тихо, как вши в твоем мешке. Думаешь, что мучаешь меня, но тебе не ведомо, какие победы ты мне подарил».
Бернард улыбнулся в темноте. Те лишения, которые он терпел в этом мрачном месте, были ничем в сравнении с адскими силами, которые больше не овладевали им, что приносило ему блаженство и покой. В течение последних шести месяцев у него не было головных болей. Голоса ушли, за исключением одного тихого знакомого голоса, шептавшего ему то, о чем никто не ведал. То же самое относилось и к зловещим стенам, в которых томилось его тело, и к тому слизняку напротив него, чье вздувшееся тело заполняло сейчас комнату шумными звуками.
Из окна своего кабинета Сальваторе Теттрини наблюдал, как юный новиций работает на полях Святой Сабины. Он стоял на телеге, запряженной мулом, и разбрасывал сено нетерпеливо мычащим коровам, окружившим телегу со всех сторон. Теттрини заметил, как ритмично двигаются широкие плечи, и одобрительно кивнул. Бернард Биру проходил свое испытание превосходно. Лишения поглотили слабость его тела, заменив ее мускулистой упругостью. На его осунувшемся лице яснее выделялись нижняя челюсть и горящие глаза. Глаза зелота или фанатика? «Да, — подумал Теттрини, — мы подавили высокомерие, но не самоуверенность. Мы заперли мальчика-мужчину навеки. Но что мы выпустили?» Ему хотелось бы это знать. Отвечая на стук, он пошел к двери, чтобы встретить посетителя, еще одного новиция, не выходившего у него из головы.