Спокойные времена
Шрифт:
«Ты даже уехал нарочно, — храбро продолжала я, — чтобы не ходить в больницу… Потому что ты эгоист… бездушный…»
Это, пожалуй, было не совсем верно. Отца в район направили, я знала; но говорил же мне одноклассник Пятрас: «Как только мою мамашу скрутит — старик сразу в Каунас. Там у него краля — в универмаге». И мой такой же…
«Нарочно! Нарочно! Я знаю!»
Я даже подскочила, точно стараясь поймать это внезапно вырвавшееся слово «нарочно», поистине волшебное слово, которое должно было меня выручить, — будто диковинный жук на длинных гибких ногах, оно пробежалось по стене и повисло где-то под потолком, над нами обоими; отец покраснел, как рак.
«Что ты сказала? — сказал он так тихо, что слышно было, как шевельнулась занавеска. — Я… нарочно?.. Я?»
«Да! Да! Нарочно! Нарочно!.. Всегда! Все эти годы! Нарочно!..»
И
«Нарочно? — он тряхнул; я почувствовала, как закружилась голова. — Всегда?»
«Не трогай!.. — Я содрогнулась всем телом; в глазах потемнело. — Не смей!.. — Я рванула его руки со своих плеч. — Ты… мне противен!..»
«Ты сказала… — Он вздрогнул и снова протянул руки; они были синеватые и дрожали по-стариковски; он и правда был немолод. И весьма противен на вид. — Ты, моя дочка, сказала…»
«Ты не отец, нет, нет, нет! Не отец, не муж, не человек!.. Такого отца выкрасить да выбросить, больше ничего… Что с тебя возьмешь!..»
Я еще что-то говорила, не помню (может, даже послала его подальше), потом ушла (ясно, не спеша; моя взяла, моя, моя!) и не являлась примерно с неделю. А когда наконец пришла, его опять не было, укатил в район, возможно в тот же самый, из которого приперся в тот раз, и открыла мне маманя — выписалась из больнички, кажется, раньше, чем полагалось, но кто ее разберет; возникла на пороге сухая, вся мятая и согбенная, как ветхий деревенский спаситель, вырубленный из деревяшки (Чарли в точности такого привозил, показывал мне, потом загнал), руки сложены на груди, пальцы будто в оковах, а глядит куда-то сквозь меня, в стенку, поверх моего поднятого воротника плаща; я тоже ни слова не молвила, больно надо, прямо в туфлях и плаще протопала по коридору (длиннющий он у нас и дурацкий), забралась в комнату и громко хлопнула дверью…
…а Джонни? Тот, из Акмяне, дураковатый, лопоухий чувачина… Познакомились в августе на озерце, где мы жили как бы дачниками (скучища!), я обнаружила его на валуне у воды мокренького как цуцика — турист, так сказать; морда у него была симпатичная, хоть и зверски прыщавая, — очень подкупала эта лошадиная печаль и дремучая молчаливость; слово из него приходилось тянуть клещами. Зато предан он был в точности как цыганский мерин, которого больше бьют да гоняют, чем кормят и поят. Но выпить наш Джонни был не дурак!.. Закусывал при этом миниатюрным кусочком колбаски, а чаще всего обходился чистой «мануфактурой» — вытирал рукавом рот. Этот «кадр» хлопот не причинял. Мы поняли это все, наша команда шобыэтта только начала сколачиваться, только перед этим появился Чарли, к которому поначалу и наезжал этот Джонни, хотя было ясно, что наезжает ради меня. Ведь не на Чарли пялил он свои кроткие лошадиные глазищи, в которых колыхались рыжие жмудские хляби, и мне, не кому-нибудь, названивал через день; его матушка, соломенная вдова, вкалывала на районной почте. «Эми… — лопотал он (и этот туда же — «Эми», а ведь живого места нет от прыщей!). — Эми, не могу приехать. Нету…» — «…Рябчиков… — подскажешь ему, что поделаешь, простота, периферия. — Рябчиков не наскреб, Джонни?» — «Ага. Поросенка купили». — «Хрюшку? Какая прелесть! Ты будешь его откармливать? С ладони?» — «Не, я не буду, мать…»
Глупые то были разговоры, особенно для него, жмудского медведя, у него и язык, по-моему, был тяжеленный, как доломит (там, в Акмяне, добывают), и послушать со стороны — обхохочешься, ей-богу. Надо было учить его жить (для начала хотя бы изредка бриться и уметь вести себя в компании), а учеба давалась ему нелегко. И все же кое-какие успехи Джонни делал, а по части душевного тепла был куда щедрее, чем любой из моей вильнюсской кодлы. Правда, я усиленно изучала свой гороскоп и уже общалась с Единорогом; этот Джонни чем-то неуловимым — возможно, этой скрытой, но естественной, без налета учености и городского шика, тихой мягкостью — напоминал мне ЕГО. Пожалуй, лишь с той разницей, что ОН всегда парил на недосягаемых для меня высотах, а Джонни (как сейчас, скажем, Чарли) был рядышком, на земле, и весь, иногда даже чересчур, был от земли. Но что-то ведь должно тянуть к себе человека. Какой-то одному
Но радость всегда мимолетна — этакое лето мотылька; Джонни призывали в армию. Они пришли тогда ко мне вместе с Чарли и Тедди, завалились в комнату; Джонни сразу забился в угол, закурил свою «Приму» («смерть тараканам!») и сказал; «Хана!» — выучился, стало быть, кой-чему. «А что твоя матушка-голубушка? Что она, как реагирует?» — «Положительно. Два Джона в доме — многовато». — «Как два?» — «Просто. Дружок ее тоже Йонас. Экскаваторщик. Видала бы, какие у него лапищи!..» — он показал свои кулаки; как ни странно, у нашего Джонни руки были мелковаты и малость хрупки для такого увальня; у меня было подозрение, что наш Джонни не слишком надрывался на работе. Чарли как-то очень уж вольно положил свою широченную руку (целых две Джонниных) мне на колено; я, понятно, смахнула ее вон. И даже хихикнула: а Единорог? Вы, мои любезные, понятия не имеете, что я, Эма Глуосните, храню тайну, которая надежней, чем папенька, чем сорок тысяч бдительных мамаш оберегает меня от… ну, хотя бы от себя самой, ведь опасаться вас… ну, кто таких боится…
Но сейчас важно и не это — «что было бы, если бы нас не было», — а все тот же проклятый финансовый вопрос; нужны рябчики — отметить событие, отметить с музыкой и шумом, чтобы запомнилось; ведь это в последний раз. Нет, он, конечно, не погибнет, Джонни, ничего с ним не сделается, хотя его ручки и не похожи на жмудские кувалды, которыми вправе гордиться тот, другой Джонни — экскаваторщик Йонас из Акмяне, друг почтенной работницы почты, — оттуда все возвращаются, к тому же бодренькими, подтянутыми, возмужавшими; но вот дороги, ясно, разойдутся. И разойдутся навек.
«Не говори, что встретимся мы снова… — напевал, гундося, Чарли и лениво барабанил тяжелыми, набрякшими, как сардельки, пальцами по клавишам моего обшарпанного фоно. — Ведь ничего не вечно под луной…»
Фу, пошлость какая — вечно!.. Кому она нужна, эта самая вечность! В том и суть, и прелесть, и интерес, что все преходяще, все призрачно, недоступно: коснешься — разобьется, рассыплется в прах. В точности как тот бокал из маминого серванта — Тедди, громила, так и раздавил его в своих могучих дланях (что за манера — мять бокалы, будто они пластилиновые!); вечно? Даже то, что мимолетно, и то не всегда бывает подлинным, мои милые; сколько у кого грошей?
Предки опять отсутствовали — убрались в деревеньку, на озеро, и, поскольку звонки к подружкам желаемых результатов не принесли (те в основном еще прозябали на своих факах), а мои рыцари смотрели такими скорбно молящими глазами, словно величайшим на свете преступлением было бы обмануть их надежды, — я решилась.
Честно говоря, эта работа была мне не в новость, но до сих пор она делалась как-то невзначай, словно между прочим, как уборка на книжных полках, откуда постепенно, по мере того как человек подрастает и созревает, путем некоего естественного отбора» удаляются всякие там «Путями отважных» и «Серебряные томагавки», хотя последнюю книжку, про индейцев, мне жаль, по сей день. Но на этот раз, как принято выражаться, «ресурсы были исчерпаны», и пришлось, хоть и дрожащей рукой, взять из-под ковра (маменька может и дальше думать, будто я не знаю, где она прячет запасной ключ от папашиных апартаментов) и наспех, не слишком разбирая, накидать в большую сумку пару десятков книжек с самой ближней полки у двери, — я решила, что туда отец отправил какие-то лишние фолианты…
Тем не менее из отцовского кабинета я вылетела вся красная и потная, словно голыми руками разгребала горячие уголья; сумка показалась мне слишком уж тяжелой. И все же я не позволила ни Джонни, ни Чарли (Тедди — тот и желания не изъявил) взять у меня сумку и понести; видимо, в глубине души я считала, что все происходящее — мое и только мое дело. Это я, а вовсе не они, шобыэтта, и не им соваться в эти аферы, тем более что в книжном, куда мы явились, как нарочно, толокся народ. Люди озабоченно прошмыгивали в узкую, жалобно скрипучую дверь, не слишком учтиво оттирали друг друга у прилавка, размахивали руками, разевали рты, что-то выкликали, что-то униженно клянчили; могучего сложения продавщица (в книжном могла бы подвизаться и поизящнее, подумала я) вносила охапки книг из какой-то темной дверки за полками, сгружала их на стол рядом с остальными; к только что принесенной горке сразу устремлялись десятки жадно простертых рук…