Спокойные времена
Шрифт:
— Быстро же ты все подмечаешь… даже кумиры.
— Угадала. Хотя бы та старуха, которая пыталась ко мне пролезть. Чем не идол?
— Суша-ханум?
— Ну да. Может, даже помешанная.
— О ней лучше потом, Аурис. У нее отняли детей.
— То есть?
— Забрали. И, пожалуй, это единственное доброе дело, которое за полтораста лет здесь сделали англичане… Подумай сам — разве такая имеет право на детей? Падшая, страшная… Она болела всеми болезнями, которые только мыслимы в этом городе и во всем мире: тут и сифилис, и холера, и черная оспа… И постоянно болеет… Но все рожает, рожает, рожает — одного за другим… А ведь стара… и ни мужа, ни…
—
— Маркс! — Ее глаза сверкнули. — Опять? Думаешь, он здесь… уместен?
— Как нельзя больше! Маркс, дорогая Эрика, здесь нужен куда больше, чем все их идолы. И я верю, что в наше время, когда человек покоряет космос, он в состоянии победить и атавистическую философию вечной нищеты, которая, как я вижу, чрезвычайно модна в блестящих салонах Европы… И, возможно, в еще более блестящих гималайских льдах…
— И об этом — потом, ладно? Когда обвыкнешься здесь. Зарегистрируешься. И когда хотя бы столько, сколько я…
— Ты здесь давно?
— Не очень. Третий месяц. Сразу после твоего отъезда из Кельна… просто не сиделось больше там… Тогда шел дождь, а тут, видишь, жарища. Мне здесь нравится, Аурис.
— Вижу.
— Больше, чем в Кельне. И если бы я могла… Ах, не будь я бедной, слабой женщиной… никогда бы больше в наши джунгли…
Она не закончила — резко схватила Глуосниса за руку и втащила в холл.
— А чемодан? — спохватился тот, когда толстый, обрюзглый старик с лоснящимся лицом взял у него паспорт и долго, поглядывая по сторонам, будто поджидая кого-то, тупыми, сглаженными от постоянного щупанья бумаг пальцами листал хрусткие страницы; Эрика стояла рядом и равнодушным взглядом обегала просторный, прохладный, но совершенно пустой и оттого неуютный холл. — Где он?
— Надеюсь, давно в твоей комнате, — сказала она, обернувшись к Глуоснису. — Ты забыл его… Стоило только завести серьезный разговор…
— Все-таки чемодан каждому нищему пилигриму…
— Он уже в номере, — повторила Эрика. — Но оставим же мы его на улице… Я подожду тебя здесь, — кивнула на дверь в углу — и не столько на дверь, сколько на кресло рядом и надпись «RESTAURANT». — Пока ты умоешься и соскоблишь с подбородка эту полуседую сивую щетину… Ведь скорее всего и ты не хочешь походить на европейца… хотя бы эти две недели…
— На европейца? Что это значит?
— А то, что европейцы нынче еще более неряшливы, чем эти… Хотя и обжираются сверх меры и мажутся всякими кремами, вазелинами. У них грязь под слоем крема, Аурис. Под их дубленой, хорошо выработанной кожей…
— Иногда и они моются, презренные европейцы, а?.. Вот в Кельне, помнится…
— В Кельне! Кельн далеко. С бассейнами, которых там действительно хоть отбавляй… Да не в этом дело! — Она направилась к двери ресторана. — Ну, я жду. Поспеши.
Он в самом деле обнаружил чемодан у себя в номере; доставивший его смуглый чернокудрый служитель («опять — копна!»), слегка покачиваясь на ходу, как раз покидал его комнату. Глуоснис нашарил в кармане мелочь.
— No, no! — замахал руками парень. — Заплачено. Уже. White lady [16] .
16
Нет, нет! Белая леди (англ.).
— Lady?
— Yes. Thank you [17] .
«И
Когда, покончив с мытьем-бритьем, он смочил одеколоном виски, потом на тарахтящем лифте спустился вниз, дверь ресторана для европейцев была настежь распахнута, и официант с худым, костистым лицом, издали поклонившись ему, показал не столько жестами, сколько глазами место в самом сумрачном конце этого огромного и на удивление пустого зала. Эрика уже находилась за столиком и, глядясь в ручное зеркальце, красила губы. Губы эти подрагивали, точно две переспелые, готовые упасть вишни; глаза сияли. Горели и сверкали глаза и у человека, окаменевшего поодаль, под исполинской финиковой пальмой. От них несло невообразимым холодом, вовсе не свойственным этой стране, где все пышет зноем, и Глуоснису этот холодок показался очень даже знакомым, только он не мог припомнить, почему именно.
17
Да. Спасибо (англ.).
ГЛАВА ВТОРАЯ
«Паук полз по стене, и он видел этого паука, хотя было совсем темно. Хотя лежал с закрытыми глазами. И он знал, что тут есть стена. Это было уже много.
— Марго!.. — позвал он.
Никто не ответил.
— Марго… паук…
— А сам?
— Не могу. Не достану.
Он поднял руку, вернее — попытался поднять. Но, хотя и чувствовал, что рука эта там, где ей надлежит быть — сбоку, ниже плеча, — не мог и пошевелить ею. Пальцы не гнулись. Колени тоже. Все замерло.
— Он задушит меня, Марго!
Полная тишина.
— Марго, он задушит!
— Не задушит. Если Даубарас не задушил…
— Даубарас? Этот чурбан Даубарас! За что? За что? Ведь я передал его письмо… Ведь я оставил Мету ему! Оставил! Оставил! За что ему душить меня… Даубарасу?.. Да где я? Где? Марго, Мета, — где?..»
Женщина оторвала взгляд от бумаги, от листов, разложенных, как карты у гадалки, на коленях. Оглянулась, будто чего-то искала в комнате, — может, голос, который только что услышала: «Марго, Мета, — где?..»
«Здесь, все здесь да здесь, — шевельнулись губы — сухие, бледные, даже синюшные, — куда мне деваться…» И попыталась устроиться поудобнее — в широком и глубоком кресле за столом, заваленным бумагами, книгами, папками, чернильницами, скрепками, дыроколами и прочим хламом, под широким; желтым колпаком торшера, где она сидела, подобрав к самому подбородку колени, обтянутые синим шерстяным тренировочным костюмом; глаза блестят, даже горят. Но не от любопытства и не от волнения от захватывающего чтения — в них светятся лишь колючие, тусклые, застывшие в уголках льдышки угрюмого безразличия; ей и впрямь зябко. «Брр…» — ежится, еще раз пробегает глазами шуршащие под рукой страницы, — может, видит паука, мохнатого и рыжего, а может, что-то вспоминает, совсем иное: скоро три… Уже три — стрелка движется неумолимо, маятник отбрасывает неприветливые осенние блики, секунды тикают глухо, как судьба. Какая? Чья? Три… Женщина тряхнула волосами — давно не чесанными, беспорядочно свалявшимися, жирными, с серым налетом, — поправила их, равнодушным движением усталого человека отвела их с глаз и снова склонилась над листками. Три часа…