Спокойные времена
Шрифт:
«Он раскрыл рот и попытался крикнуть громче, но тут увидел ее — Марго, даже не Марго вовсе, а Мету, которая вошла — вбежала бегом — и одним махом смела со стены поганого паука — разбухшего, волосатого, с множеством ног и щупалец, с четким желтым крестом на спине; глаза у паука тоже были желтые, выпученные, отвратительно безобразные; почему-то у него было круглое человеческое лицо, и улыбка — теперь она пялилась с некрашеного, но добела вытертого деревенского пола.
— Я говорила: не пей.
«Марго? Мета? Нет, Соната; говорила тебе — не пей. Откуда она здесь?»
— Слушай, где я?
—
«Не Соната. И не Мета. Кто?»
— Все равно.
— Как все равно?
— Так.
«И не Марго, черт побери!»
— Что?!
— Все равно.
— Нет! Нет! Нет!.. — Он напрягся и попытался сесть, но ощутил дикую, резкую боль в боку — будто насквозь проткнули чем-то горячим и очень острым — и, даже не подняв головы, рухнул назад. — Нет! Нет! Не-ет!..
Пошевельнулся и сообразил: на телеге. Он лежит на подводе, весь закиданный сеном и соломой, как жердь на сеновале, и сам чувствует, как задыхается от пыли и духоты и как кто-то тычет в него острым; тычет словно не в него, а в кого-то другого, но боль он ощущает; телега грохочет и подпрыгивает на мостовой — точно катится по капустным кочанам, рассыпанным по лесу, а то и по сахарной свекле — много ее в здешних краях; он валяется под сеном или под соломой, которая колет лицо, царапает глаза, в пыли и духоте, а острые раскаленные спицы вонзаются в его тело, в его, его, не чье-нибудь — разве чувствуешь боль, когда колют не тебя, а другого? разве тогда больно? — протыкают, точно шкварку вилкой, норовя поддеть и вытащить из этого сена — вон из этой телеги; в глазах потемнело, зубы так и вдавились в десны.
— Убирайтесь! А ну, пошли отсюда! Собаки! Пьяные рыла!.. — расслышал он и понял, что кричит она — та женщина, которая подобрала его на дороге, когда бойцы отряда велели обождать и когда он, так и не дождавшись их до самого вечера, выполз из-за куста можжевельника и попросился, чтобы подвезла эта молодая, круглолицая, закутанная в большой пестрый плат женщина; глаза у нее были удивленные и светлые — задумчивые и малость испуганные глаза уроженки лесистой Сувалкии. «Да побыстрей ворочайся ты, быстрей, студент…» Студент? Почему «студент»? «Все вы такие! Быстро! Быстро!» — повторила она и хлестнула лошадей; те дернули телегу кверху и припустили во весь опор, брызнули мелкие камешки, посыпались искры. «Быстрей!» Но они догнали, те, что палили, а то и другие, ожидавшие в засаде; уже за лесом, в темноте, остановили. Кто?.. Начене. Кто-кто? Оне, что ли? Пора бы знать в лицо. Ишь чего, упомнишь вас всех. Да уж не всех. Всех! Чего везешь? Давай повежливей, бабонька, гробы нынче недешевы. Спроси у Райниса, он тебе скажет, почем. Какого тебе Райниса, ягодка? Того самого, пора знать. Какого тебе еще Райниса, холера тебя возьми, пошуруй, Раполас, душа моя, в сене-то… Крепче, крепче, веселей, добрый молодец, вдруг там бекончик… или бидончик… Не лезь, зараза! Пошел! Ах ты, сука патлатая, да за такие слова… Заразы! Собаки! Пьяные рыла! Вот я Райнису! Райнису? Что, ты его знаешь?! Братцы, да ведь это… братцы, это же сама… язва… его бабонька, говорю… А!..
Это он застонал от резкой боли в боку, и он это знал, но зубы уже как будто вонзались корнями в мозг, пробуравив ледяные десны, а язык был как деревянный, не ворочался, поэтому никто не услышал его стона; грозно шумел, хлестал дождь. Он не знал, откуда эта темень, только что было светло, и откуда этот дождь — здесь, под этим мраком,
Но-о! Но-о!.. Запрыгали колеса. Быстрей, быстрей, но-о!..
По камням и ухабам, как по капустным кочанам, а то и по булыгам сахарной свеклы, много ее в здешних краях, по выбоинам и канавам… Вспышки, какое-то полыхание вокруг: не то фонари, не то молнии, не то горящие, злые, полные какой-то белой, накаленной ярости глаза этой женщины с кнутом, в огромном платке… Жив ты или нет, жив или нет — спрашивают эти глаза, а может, ничего не спрашивают, молчат; но-но, черти вы окаянные, падаль вонючая, пошли-и!..
— Где я?
— Не все ли равно тебе!
— Нет!
— Говорю: все равно.
Не телега, нет. Стена. Совсем рядом, прямо у лица. Близко. Черная, невидимая, но ощутимая — стена. И ночь. Тягучая, липкая, вбирающая в себя звук. Точно губка вокруг лица. Склизкая, гадкая, смердящая. Острый запах навоза. Или мочи. Ночь и стена. Тряпье. Закисшее. Насквозь вонючее. Чужое. А то и мое. Все едино: ветошь. Рванье. И еще запах. Что-то гниющее. Может, картошка, еще прошлогодняя. Плесень. Или время. Куда-то сгинувшее. Сгнившее. Проплесневевшее. Кому-то, чему-то отданное. Кому, чему?..
…Студент? Корреспондент? Дурак!..
«Ты, студент, у нас тут…»
«Хочу вместе со всеми…»
«Чтоб со всеми — кишка тонка…»
«Простите, я не согласен…»
«Не дошло? Говорю: кишка у тебя тонка. У нас, учти, постреливают».
«И под Орлом стреляли! — воскликнул он. — И как еще стреляли, товарищ Шачкус!»
«А тут, говорю, компот, да не тот. С книжечкой — на операцию! С блокнотиком!.. А как обороняться будешь, если что?..»
«Найду чем».
«Он карандашиком, товарищ командир… в глаз…»
«Кто это сунется к тебе прямо рылом?..»
«Уж он подденет! Насквозь проткнет!»
«Ха-ха-ха!»
«Не ваша забота!»
«А чья же?»
«Раз уж пристал к нам точно этот самый лист…»
«Я в командировке, ясно? — выкрикнул так громко, что по сей миг слышит. — И вы обязаны позаботиться. Так мне сказали в редакции».
«Сказали… Хорошо им говорить, в тепле, за столом сидючи!.. Был тут один, будка что Пренайский карьер… И все — романтика да борьба… Пошатался бы с ночку вроде нас, ребята, небось, и романтика бы побоку, и вся блажь… Радовался бы, что ноги унес…»
«Эх, товарищ командир, сейчас глоточек бы, для сугреву…»
«Если б вам хватило его… глоточка… Пускай ее кулачье дует… Организмы отравляет… Поняли, братцы?»
«Есть, товарищ командир! Бочками — это пускай кулачье… мироеды проклятые… Хоть цистернами…»
«Давайте, братцы, коли живы будем… соберемся все вместе и закатимся в приличный ресторан… в Каунасе или в столице…»
«Тогда и вы с нами выпьете, товарищ командир… Заставим… А то как же — целы, невредимы, в приличном ресторане…»