Спокойные времена
Шрифт:
«Там видно будет. А пока… — командир стукнул автоматом по голенищу сапога. — Хотя до меня и дошло, студент, что ты тоже стаканчиком не брезгуешь…»
«Не ваше дело!»
«Ого, какой прыткий! «Не ваше»… А если нынче все дела — наши, тогда что? Да знаешь ты, сколько таких вот своей дурной башкой поплатились? «Не ваше»… Так что давай читай свою книжоночку, а мы… А мы заглянем вон к тому кулачишке… Может, и выпьем, если даст… Я этой пакости в рот не беру, а вот другим… И поесть, попить… Ежели поднесут… И об жизни поболтаем… ясно, если хозяин пожелает… Если снизойдет… У него, говорят, студент… ого… Ну, ты обожди тут… Мы сейчас… Раз-два. По-быстрому…»
Шаги. Запах пота. Постукивание оружия — разбирают.
Можжевельник, солнце сквозь облако. Осеннее, нелюбезное. Пистолет из фондов редакции, для командированных. «Вальтер». Где-то подобрали. Тронутый ржой и, ясное дело, незарегистрированный. Посмотрим! Посмотрим, посмотрим… Ах, отрава, дает осечку… И кой черт засадил в эту глотку патрон «ТТ»? В гнездо «вальтера»! Ну и грамотей! В потроха бы ему, в потроха, в потроха…
Что делать, а, Шачкус?
Молчишь?
Молчу и я. Пока молчу, хотя ужас как охота завыть!..
А вот и вечер, сунулся к деревьям. Подступает к можжевельнику. Наползает на дорогу. Ложится.
Теперь пожалуйста — можешь выть. Если не боишься. Если это, по-твоему, поможет. Волком вой!
А их все нет. Они там. Беседуют об жизни. Мироедов перевоспитывают. Или шуруют в кулацком амбаре: госпоставки в нашей волости, как вам известно… А то и выпивают… Лопают яичницу с жирнющими шкварками (э-хе-хе). И давно забыли, что здесь, «в можжухе»…
Едут? Они?
«Но-о! У, падлы вонючие, дохлятины, но-о!»
Нет, не они… Не Шачкус… Им не к спеху! Воспитывают. Или шуруют. Или набивают брюхо кулацкой жратвой. Или убрались куда надо…
Забыли!
Что ж, если на то пошло…
«Может, вы, товарищ, меня хотя бы до городка…»
«Товарищ? Тпру! Я-то? Кому ж это я товарищ?..»
И насквозь прошивает глазищами — из-под большого пестрого платка, в который она вся замотана, — злыми, с белым, холодным блеском, неприязненными глазами.
«Будете мне, если хотя бы до городка… бедного студента…»
«Развелось вас нынче… студентов… — улыбнулась из-под платка, криво, сердито. — На каждом углу… знаем таких!..»
«Вот видите… у знакомых и разговор короче…»
«Полезай, полезай… все вы такие! Да побыстрей ворочайся ты, быстрей… студент… Живо! Живо! Но-о! Но-о! Быстрей!»
Тра-та-та!.. Ззз-взм!..
«Я тебе родня, ясно? Двоюродный брат, поняла? Двоюродный брат с тобой! Или просто брат! Племянник!..»
«Но-о! Но-о!.. Ложись! Мордой, мордой вниз, братишечка, на самые доски, племяшечка! Под солому! Быстро! Полезай, полезай! Но-о!..»
Охапка сена. Или соломы, сухого клевера… Еще кучка, еще. Шлеп — попону на голову.
«А книга? Остановитесь! Книгу оставил!..»
«Молчи!»
Тра-та-та!..
Ззз-взм!..
Не телега, нет, — стена. Паук… Скажите, где он, паук, — только что прополз по стене, я его прямо кожей почувствовал… Он с желтыми глазами и с желтым крестом на спине. Его скинули? На пол? Да, я видел. Где он? И пол… где? И где все? Ведь тут ничего нет — ни людей, ни можжевельника, ни телеги… Ни паука, ни…
— Марго! Марго! Ма-ар-го-о!..
Тишина. Тишина. Вязкая. Тягучая. Бесцветная. Как на кладбище. Как на кладбище. Тоска. Тоска. Тоска.
— Ме-е-е-та!..
Взм!.. Тра-та-та!.. Ззз-взм…
Не слышит. Не видит. Не знает, где я. Никто не слышит, никто не знает… Даже я. Даже я. Даже я.
Я жив? Существую ли я? И где? Черт, черт, где же я? В какой кромешной ночи? В какой заварухе? Где?
Ладно, ладно. Молчите. Вы себе молчите, а я обожду. Я шевельну пальцами. Сожму их в кулак. Я… Ай! Ай!
И, кажется, очнулся: весь в поту, весь в лихорадке, весь — сплошная боль.
Умер? Я? Какой вздор! Мертвые, говорят, не чувствуют боли. Говорят, но я не знаю. Еще не умирал. До сих пор нет. Ни под Орлом, ни…
— Жив! Я жив, люди! Ибо знаю это! Ибо мыслю. Cogito, ergo sum [18] .
18
Мыслю, следовательно, существую (лат.).
Штык на карабине, фонарик… Здесь, вот уже здесь, уже… Висит, как на нитке, скользит вниз… Обдает холодом, смертью… Взм… Теперь жаром — внезапно жаркой волной, волной боли через все тело насквозь, едва попытался двинуться, едва лишь подумал… А!
— Мета, Мета! А!.. Марго! Марго! Ме-е-ета!..»
И она отшатнулась, точно пронзили ее самое — женщину в просторном кресле под желтым торшером на топкой ножке: резко запрокинула голову, лицо исказилось гримасой боли: раздраженное и злое. «Марго, Мета, а!.. Марго!» Женщина прищурилась, сомкнула ресницы, точно замыкая ими глаза, увидевшие слишком много; Марго мелькнула и исчезла как сон, как молния или мираж… но Мета… Знаю, знаю, знаю! До малейшей черточки на лице, до последней морщинки, до запаха пота… Хоть и в глаза не видала, избегала встречаться, не хотела, а то и боялась, возможно… Двадцать пять лет боялась я этой встречи с ней и двадцать пять лет ждала. Теперь… спасибо, мой родной, спасибо! Только этого мне и не хватало — этих листков. И знала я, чуяла, что они есть, знала: пишешь, ты все время что-то пишешь, пишешь, пишешь и пишешь, хотя и молчишь, скрываешь от меня; пишешь что-то, чего я не знаю, не должна знать, чего никому не показываешь, — а пишешь каждый день, пишешь для себя; и вот наконец узнала! Что и о чем… Что ты думаешь. И чего по-прежнему боишься. Да, да, боишься, будто не знаю я тебя! И боишься даже сейчас, когда мы все изменились, когда время как будто все сгладило; знал бы ты, как я ненавижу ее! Ее, Мету, которая осталась в тебе, — хотя ты и пишешь совсем о другом, говоришь о другом; хотя и утверждаешь сам, что забыл ее, я и не спрашиваю; ее, прошедшую все дороги, все видевшую, все изведавшую, любившую разных мужчин и вдруг умершую, умершую уже давно, — но умершую я еще больше ненавижу. Потому что знаю: для тебя она никогда не будет ни старой, ни дряхлой, ни некрасивой, ни болящей; она осталась для тебя вечно молодой, манящей и вожделенной, такой, какой была; а я такая, как сейчас. Но и такая я имею то преимущество, что все еще живу — живу, живу, живу! — хотя давно уж не та, что была, когда мы с тобой познакомились, пусть больная, увядшая, скрученная болями, а все живая; я здесь, и уж одним этим нужна тебе. Нужна? Во всяком случае, побольше, чем та, мертвая; живая всегда нужней, хоть ты и бежишь от меня, не хочешь быть рядом, хоть и…
Вдруг она вздрогнула, эта женщина в кресле, похожая на птицу в гнезде, широко раскрыла глаза: шаги? На улице? И будто кто-то в темноте ищет ощупью дверную ручку… Кто?
«Кто там?» — захотела крикнуть, медленно поворачиваясь к двери, но промолчала. Ясное дело, послышалось. Померещилось. Бывает и так. И иначе. Все от одиночества.
Говорят: завести кота. Лучше всего — сибирского, хвост трубой, а за неимением сойдет и простой. Все-таки живая тварь. Все-таки знаешь: дышит рядом. И ты не одна дома. Или собаку. Нет, та много лает, а ты и так вздрагиваешь от каждого шороха. От скрипа двери. От стука ставни. От телефонного звонка, от него постоянно: все-то тебе кажется, что сообщат что-нибудь страшное; от покашливания в кулак, от шелеста деревьев, от… От всего на свете! И всегда. Давно… С тех пор…