Стадион
Шрифт:
И может быть, именно поэтому Нина и Русанов, встретившись в коридоре, не фыркнули друг на друга, не разошлись в разные стороны, а спокойно поздоровались и заговорили об актрисе.
— Волнуюсь так, как будто мне самому, а не Ольге Борисовне выступать, — немного растерянно улыбаясь, сказал Русанов.
— Вы знаете, я тоже, — в тон ему ответила Нина, — очень хорошо, что она с нами поедет в Берлин.
— Да, хорошо, — согласился Русанов.
Нине вспомнилась новогодняя ночь, и встреча в университете, и киевский пляж — почему
Видимо, такие же мысли волновали Русанова, потому что они взглянули друг другу в глаза и покраснели.
— Мы с вами сегодня опять поссоримся? — задорно, скрывая смущение, спросила Нина.
— Больше не надо, — тихо сказал Русанов, и не слова эти, а тон, которым они были сказаны, тронули Нину.
Сейчас она нарочно заставляла себя вспомнить и новогоднюю ночь, и разговор с отцом, и историю с Косенко, хотела возмутиться, а возмущение не приходило. Какие это все мелочи по сравнению с тем, что они вот так стоят и разговаривают.
— Вы где сидите? — спросил Русанов.
— С Ириной Гонта.
— А со мной сидит Суханов, так мы его посадим на ваше место. Ладно?
Вот тут пришла минута для возмущения, но Нина почувствовала, что возмущаться ей совсем не хочется, и просто сказала:
— Ладно.
Они рассмеялись и быстро пошли в зал.
Спектакль начался. Ольга Коршунова смотрела на сцену затаиз дыхание. Девушке хотелось, чтобы Ольга Борисовна сразу же, с первого слова захватила сердца зрителей, завладела ими, заставила забыть обо всем.
И действительно, когда Волошина вышла на сцену, зрители забыли, что сидят в театре. Перед ними раскрылся кусок живой, трудной, политой кровью революции жизни, и уже невозможно было оторваться от сцены.
Это была уже не Ольга Волошина — сама Любовь Яровая вышла на сцену, чтобы пройти до конца свой тяжкий, но радостный путь к настоящим товарищам.
И режиссер, глядя с балкона на игру Волошиной, сказал директору театра:
— Не знаю, что изменилось в жизни Ольги Борисовны во время работы над этим спектаклем, но что–то изменилось наверняка.
Директор, старый и опытный человек, часто повторявший, будто знает о своих артистах все, только покачал головой и не нашел ответа.
А когда спектакль кончился, отгремели аплодисменты, и машинист сцены, раз двадцать открывавший и закрывавший занавес, вытер наконец пот со лба, спортсмены и не подумали расходиться по домам. Они столпились перед выходом для актеров, окружили Ольгу Борисовну, когда она вышла, и, неся за ней все присланные букеты и корзины с цветами, проводили по улице Горького до самого дома…
Волошина шла среди них, болтала, шутила, смеялась, и сердце ее было переполнено любовью к этим юношам и девушка.
Глава тридцать четвертая
Тибор Сабо сидел на трибуне стадиона и смотрел на поле, где уже появились первые спортсмены. На серых скамьях
Мери Гарден, высокая, нескладная, угловатая, подошла и села недалеко от Тибора. Индус в желтой чалме оказался рядом с ней. Вежливый, очень сдержанный англичанин спросил разрешения и сел на один ряд ниже. Два француза и итальянец, смуглые, черноглазые, необыкновенно быстро жестикулируя, появились слева от Тибора. Несколько минут они сидели молча, поглядывая то на поле, то друг на друга, потом Мери Гарден неожиданно спросила Тибора:
— Вы не можете объяснить мне, что это значит?
И протянула Тибору небольшой листок бумаги, половину которого занимал печатный текст. Это было обращение к молодежи, призыв бороться за мир, — члены Союза свободной немецкой молодежи раздавали такие листовки всем спортсменам.
На вопрос Мери Гарден все соседи оглянулись и вопросительно посмотрели на Тибора.
— Что я должна сделать с этой бумагой? — спрашивала Мери Гарден.
— Если хотите, подписать и опустить в ящик у входа на стадион.
— А если не хочу?
— Можете не подписывать.
— Так.
Мери замолчала, но оба француза и итальянец заинтересовались, еще больше.
— Разрешите прочесть?
— Пожалуйста.
Индус тоже подошел ближе — желтая чалма его, как цветок, возвышалась над скамьей. Один только англичанин казался безучастным, но и его голова чуть–чуть повернулась в сторону читавшего обращение француза.
— «Мы не хотим воевать. Да здравствует дружба и мир!» — кончил читать француз. — Очень правильно сказано! Разрешите мне подписать? — обратился он к Мери Гарден.
Та пожала худыми плечами:
— Пожалуйста.
Француз четко расписался, товарищ его тоже.
— Что это даст? — вдруг спросил англичанин.
— Если молодежь всего мира скажет «нет», войны не будет, — ответил Тибор.
— Правда, — будто вынимая слово откуда–то из глубины гортани, сказал индус, взял из рук француза ручку и тоже поставил свою подпись.
— Разрешите и мне? — попросил Тибор у Мери.
— Мне кажется, я не имею права ни разрешать, ни запрещать, — ответила смущенная девушка.
— Это ничего, — Тибор уже выводил последнюю букву своей фамилии.
— Дайте мне, — сухо сказал англичанин, взял листок, внимательно прочел, подписал. — Все правильно.
Тогда итальянец понял, что остался последним, немного обиженно взглянул на Мери и поспешил поставить и свое имя под воззванием.
Листок бумаги с шестью подписями лежал на крашеной серой скамейке, и Мери Гарден не отрываясь смотрела на него. На бледных щеках ее появились красные пятна. Она не могла взглянуть на своих соседей. Пальцы ее потянулись к маленькой автоматической ручке, лежавшей рядом с воззванием, и отдернулись, крепко сжались в кулак.