Стая воспоминаний (сборник)
Шрифт:
А все же, Милмой, нас с тобою и здесь не ждали. И хоть разрыдайся, а должен понять: мы всюду сегодня были лишними, нас не ждали ни там, у метро «Пролетарская», где мы хватили чужого вина, ни на Кронштадтском бульваре, где человек, возможно, передумал потчевать публикацией в «Табаке», ни здесь, на холмистом юго-западе Москвы, в Очакове.
Ночь, оказывается. Считай поздним вечером эту темень с ее теплом, с ее волшебным дыханием скошенной повсюду в сквериках и меняющей цвет на запах травы, считай поздним вечером потемки, расчерченные там и сям электричеством: уже в полночь убедишься, что нет в июне ночи. И когда так тепло, так полно все вокруг электрических искр, когда умерла в этот день только трава, отблагодарив за все, за
Хотя на этот раз и ехать больше некуда, если выбирать тех, для кого старался всю молодость аккордеонист. Но не надо уж так окончательно разочаровываться: иногда тот, с кем знаком неделю, поверит тебе так, что всю жизнь свою расскажет, а заодно и сгребет в общий ком и твои сюжеты. Так что не обойдешь, знакомясь с человеком, всех будничных вопросов и, пригубляя портвейна, вновь и вновь хлебнешь своей же отравы: расплачиваться биографией — необходимый пункт знакомства. Но когда узнают, что и у тебя не лучше, чем у всех, и что и твоя жизнь ознаменована битвами с женщинами, то и оценят по той высшей шкале, где что-то значат мужские поражения. Всем, что привело его к уделу временного бродяги, и пришлось поделиться в кругу тренеров, еще относительно молодых людей, некогда знаменитых, а ныне забытых чемпионов, и один из них, особенно мрачный на вид и с очень глубокими, точно выполненными бездарным гримером складками у воспаленных губ, скрывший свою фамилию и с удовольствием сказавший, что он теперь просто Анатолий, — предложил ему и угол в своей занятной однокомнатной квартирке гостиничного типа, где крохотный тамбур распадался на санитарный узел и кухоньку с портативной электрической плитой. Человек этот, Просто Анатолий, покорил своим гостеприимством и деликатностью: продемонстрировал, как разбирать узенькое кресло-диван с обивкой, которая не только утратила свой цвет, но и превратилась из текстиля в нечто, похожее на клеенку, и показал, как надо одну из ножек этой раскладушки укреплять чугунным утюжком, что стал придатком мебели и этаким домашним большим смирным жуком сидел под креслом, на линолеуме столь неожиданного цвета, словно способен ржаветь и линолеум; а как только они вдвоем — Просто Анатолий и Лестужев — поупражнялись с мебелью, новый приятель обратил его внимание на то, где хранятся стальные лезвия для бритья, а где — платиновые, заодно показал на коврик, блестевший черным лаком, как свежая калоша: там, снаружи, под ковриком, и будет ключ от этого клуба бывших чемпионов.
Туда, где он и провел свои ночи квартиранта, то и дело пожимая руки новых знакомых, он и направлял такси. Угадывал перекрестки, но был невнимателен: находил, что судьба, как нарочно, гонит его в Измайлово, пускай не на Измайловское шоссе, но в ту же сторону, на Девятую Парковую улицу, где у станции метро «Щелковская» и жег свои лампочки этот дом гостиничного типа — с длиннейшими коридорами, где каждая дверь вела в судьбу одиночки и где по торцам дома общие лоджии, принадлежащие на каждом из пяти этажей сразу всему коридору, становились местами старушечьих ассамблей.
Да, так вот: помогал вести такси Лестужев невнимательно. Разумеется, московский водитель знает полюса Москвы, все ее выселки и микрорайоны так, что всегда избирает лучший путь, а тут, возможно, водитель не расслышал и не продублировал вслух маршрута, Лестужев же был занят мыслью о том, что судьба готовит какую-то гнусность, заставляя все равно катить в Измайлово, и опомнился Лестужев где-то за метро «Текстильщики», на Шоссейной улице: оказывается, шофер перепутал Измайлово с Курьяново.
Может, раньше начинались у него приступы озлобленности, а может, лишь в последние два года, и надо было молить окружающих, чтоб они помалкивали, и самому пережидать эти минуты в молчании, зубами напирая на зубы. А теперь досада брала не на водителя и не на
В это мгновение, когда гнев просил право речи, на дорогу вышел какой-то самоубийца и даже не поднял руки: должно быть, уверен был, что такси либо собьет, либо остановится.
Водитель обладал прекрасной реакцией: такси, точно и у машины были свои нервы и свой голос, истерично взвизгнуло.
Лестужев ощутил, какая жесткая преграда перед ним в кожаной оболочке переднего сиденья, и выскочил из такси, чтоб самоубийца понял, с кем он имеет дело. Что он такое рявкнул, и сам тут же забыл, но хвала самоубийце: гнев, если можно измерять его какими-то единицами, наполовину вытек из Лестужева.
А повелитель, так небрежно остановивший машину, уже объяснял спокойным тоном человека, вовсе не собиравшегося погибать:
— Так нужно в аэропорт, в Домодедово. Если вы не пересядете в другую машину и если водитель не согласится превратить свое авто в нечто летающее — то завтра Сибирь не дождется меня. А надо. Крайне надо.
Должно быть, это мужчина в летах, хотя и не видно ни седины, ни морщин. Но встречаются средь мужчин такие, что по одной лишь интонации, по гармонии сказанного ими чувствуешь, что это люди с достоинством.
— Как это я могу уступить машину? — Лестужев с воодушевлением тратил оставшуюся половину единиц гнева. — Мне тоже надо успеть, пускай и не в Домодедово, а в Измайлово!
Сибиряк движением старого фокусника не то чтобы извлек из кармана, а словно подхватил на лету, в воздухе, зажигалку, но дюймом огонька не зажег никакой сигареты, а подсветил, как догадался Лестужев несколько минут спустя, лицо москвича.
— За четверть века вы сильно сдали. И это в Москве! Или есть причины, милый мой? — И с этим приговором, не дожидаясь никаких перемен к лучшему, мужчина пошел себе вперед по улице, будто Сибирь могла и подождать.
— Как вы сказали? — переспросил Лестужев, надеясь на мужские традиции: можно и подраться, но вскоре же и протянуть друг другу руку.
— Милый мой, — бросил на ходу через плечо невозмутимый путник. — Если хочешь, сокращенно: милмой.
И тут уже ни гнева, ни испуга не чувствовал Лестужев, хотя мгновением ранее, когда сибиряк почти намекнул на четвертьвековое знакомство и чету слов «милый мой» произнес так, как всегда произносил и Милмой, — почудилось ему, будто он когда-то и в самом деле знавал этого, ныне обиженного им человека.
— Да погодите! — воскликнул он, чувствуя, что обижать незнакомца все же не так убийственно для души, чем знакомого или приятеля. — Теперь все равно, я готов не пересаживаться в другую машину, а в союзе с вами хоть до аэропорта.
— Ни за что, — спокойно возразил мужчина так, чтоб понятно было, что он сказал не так уж и мало, сказал целых три слова, а больше тратить не намерен: целых три слова, в которых умному увидится и характер, и принципы, и плевое отношение к тем, кто не умеет вовремя услышать просьбу и отозваться.
Кажется, он вскоре и пропал: автобус, если поблизости остановка, всегда вот так слизывает людей.
Травмированный высокомерием сибиряка, плелся Лестужев к своему такси, которое, кажется, тряслось мелкой дрожью, все еще завися от недавнего резкого торможения, и не очень горазд был пересказывать Милмою диалог с незнакомцем.
Но когда он уселся на том заднем сиденье, что можешь воспринимать как диванчик о четырех колесах, и глянул влево, то никакого Милмоя в такси не обнаружил.
Никакого Милмоя и не могло быть в такси.