Шрифт:
В июле 1934 года, в перерыве одного из заседаний съезда советских писателей, спускаясь в нижнее фойе, я заметил в центре небольшой группы писателей оживленно разговаривающего товарища. Он сразу заинтересовал меня.
В группе, видимо, шел острый и увлеченный спор. Говорящий в чем-то горячо убеждал собеседников, подкрепляя слова жестами. Несмотря на энергичность жестикуляции, она была мягкой и пластичной. Руки оратора двигались с ритмичной плавностью, как
Он показался мне очень молодым, почти юношей. Был строен, хорошо сложен. Красивая, в черных завитках волос голова была вскинута вверх, и в глубоких глазах горел такой романтический огонек, что я, не колеблясь, заключил, что незнакомец должен быть поэтом. Когда я проходил мимо группы вплотную, он повернулся ко мне боком. Тонкие и правильные черты его вызвали в памяти что-то очень знакомое, не однажды виденное. Сразу я не мог уяснить себе, на кого же он так похож, но, когда я прошел мимо него вторично, сходство стало бесспорным и явным.
Ну, конечно! Этот профиль я неоднократно видел в изданиях сочинений Байрона.
Только черты Байрона крупнее, тяжелей, мужественнее, а в лице незнакомца выражение энергии и порывистости характера сочеталось с задумчивой мягкостью, почти женственностью.
В те годы я жил в Ленинграде. В Москве бывал редко, наездами и большинство московских писателей знал по именам, не встречаясь с ними вплотную. И на съезде многих увидел впервые.
Поэтому я спросил у подошедшего В. И. Лебедева-Кумача:
— Василий Иванович, кто этот юноша?
— Ну, юноша он весьма относительный, — засмеялся Кумач, — почти в наших летах. Зато поэт безусловный и настоящий… Это Перец Маркиш!
Впоследствии я не раз встречал Маркиша в разной обстановке. И в дни мира, и в тяжкой страде войны. С годами он утратил молодую легкость и окрыленность, которые привлекли меня при первой встрече, но вдохновенный блеск его глаз, его романтическая одержимость не исчезли. Горячим, пламенным, вдохновенным он оставался до конца.
Маркиш родился в 1895 году на Волыни. В патриархальной еврейской семье, предки которой, по семейным преданиям, эмигрировали в давние времена из Испании на восток, спасаясь от инквизиции. Возможно, что экзотическое испанское имя Перец, редкое в семьях евреев, живших в России, было данью семейным воспоминаниям и традициям.
Семья крепко держалась традиций. Как только сын подрос, родители отдали его в синагогальный хор. Может быть, им казалось, что у ребенка выдающаяся кантилена и со временем он станет знаменитым кантором. Маркиш добросовестно и прилежно пел в хоре, но голосом не блистал. В конце концов он, вероятно, допелся бы до звания регента, но жизнь опрокинула планы и расчеты семьи.
Тысяча девятьсот пятнадцатый год. В разгаре первая мировая война. Для кровавой мясорубки в огромных количествах требовалось человеческое мясо. И достигший призывного возраста синагогальный певчий Перец Маркиш получает повестку о явке в управление одесского воинского начальника. Оттуда он попадает в запасный пехотный полк.
Вместо торжественных хоралов ему приходится петь: «Соловей, соловей, пташечка», — без конца шагать и бегать по захламленному полковому плацу с тяжелой винтовкой, ложиться в грязь, щелкать курком, втыкать штык в распотрошенное соломенное чучело и снова вышагивать и бегать до изнеможения. А вечером махарочнодегтярный угар казармы, матерщина унтеров и каменный сон до утренней побудки.
Одна за другой уходят на фронт маршевые роты, и с одной из них едет в промозглой теплушке рядовой российской императорской армии Перец Маркиш. Он попадает на огневую линию в период начинающегося развала: армия переживает позор страшного галицийского бегства с винтовками без снарядов и патронов. В залитых грязью окопах безысходные грустные разговоры об измене и предательстве министров и генералов. Такие же, как и Маркиш, горемыки, одетые в заскорузлые, пропотелые шинели, с отчаянием говорят об оставленных семьях, о голоде, о горькой беде.
Сын угнетенного и преследуемого царизмом народа, Маркиш на фронте воочию убеждается, что несладка в царской России жизнь простого человека любой национальности. В задушевных беседах с однополчанами зарождается верная солдатская дружба и начинает формироваться революционное сознание Маркиша. Мысли кипят и впервые начинают складываться в ритмические строки стихов. Рождается поэт.
В одном из боев немецкая пуля выводит Маркиша из строя.
Госпитальная тишина помогает бесконечным думам. Все больше и больше тянет к стихам. В этих еще робких строчках пылает негодование против догнивающего социального уклада, вспыхивает надежда на лучшее будущее.
Из тихого госпитального уюта жизнь бросает Маркиша прямо в грозу и бурю начавшейся революции. Величественная красота ее событий захватывает молодого поэта. Упоенный стремительным ходом революции, потрясенный, он горячо откликается на проходящее перед его глазами, стремится рассказать обо всем, ничего не упустить. Вихри гражданской войны несут его по вздыбленной земле, раздираемой противоречиями. Рождение нового мира, осуществление лучших заветных чаяний трудового люда в ленинских декретах, с одной стороны, и звериная тупая ярость уходящего прошлого, с другой. Равенство и братство всех народов и чудовищные еврейские погромы на Украине, организуемые кулацкими ордами «батьки» Петлюры.
Трудно разобраться в этом бешеном круговороте, но нужно отозваться на все. И Маркиш пишет. Пишет взволнованно, торопясь закрепить в стихах калейдоскоп впечатлений, не дающих ему покоя.
В еврейскую литературу твердым и властным шагом входит новое имя. Входит как звезда первой величины.
Еврейская литература и до революции насчитывала в своих рядах крупных и интересных писателей и поэтов. Проза Шолом-Аша и Шолом-Алейхема, стихи Бялика и других литераторов выходили за ограниченные пределы национальной литературы, вливались в фонд мировой культуры. Но еврейская проза была в значительной степени перегружена натурализмом и бытовизмом, а поэзия в основном была философски мечтательной, оторванной от живой жизни. С приходом Маркиша в нее влилась животворная струя активного жизнеощущения, романтический пафос утверждения ее новых, справедливых социальных законов. Пассивная, страдальческая созерцательность классиков еврейской поэзии сменилась в стихах Маркиша боевой целеустремленностью, стремлением к вторжению в жизнь для коренной перестройки ее. Оставаясь глубоко национальным поэтом, Маркиш решительно отверг традиции скорби и уныния, «плача на реках Вавилонских», столь характерные для дореволюционной еврейской поэзии. Он ворвался в тихое царство грустных философских реминисценций, как живой язык пламени. Он ощущал себя сыном своего народа и в то же время сыном всего человечества, которому сияющий маяк Октября осветил путь в будущее.