Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Лесихин сын Гнат долго не мог жениться. Ни одна девушка на селе не хотела идти за него. Неизвестно почему: потому ли, что был он зол и задира; потому ли, что очень был некрасив собой. Волосы искрасна-рыжие, глаза маленькие, хитрые, как у татарина, сам большой, голова как горшок, а губы, точно подушки, оттопыренные. Ну, да не о том речь, — суди его мать пресвятая богородица! — довольно того, что ни одна девка не хотела идти за него. Еще, невесть отчего и почему, толковали люди, что Гнат и на руку нечист, что промеж его пальцев иной раз кое-что чужое застревало. Не знаю, где как, но в нашем селе нет худшего позора, как сели кого вороватым обзовут. Вроде бы и не вор, ничего такого за ним не водится, а вороватый. Как говорят, «с чужим добром не
Но в конце концов нашлась-таки одна — Тимишева Анна. Вышла она за Гната, да на свое горе. Бедная сирота, без отца, без матери; только и принесла она приданого в Лесихину хату что свои черные брови, карие очи да две руки работящих и терпеливое, послушное и покорное сердце. Ой, и хлебнула же она горя за Гнатом! Не прошло и года, а уж стала вянуть ее краса, погас блеск ее глаз, склонилась к земле красивая головка! Оно и понятно — споры, ссоры и драка. Кого они не пригнут к земле, у кого не отнимут веселости?
Вот вам и вся Леси хина семья. Да, был еще у Лесихи мальчик — батрак Василь, скотину пас. Его прозвали горлопаном за то, что всегда, муть только загонит скотину в лес, так и начнет орать там во все горло, не переставая ни на минуту. То коломийку зачастит, то думку затянет, то свадебную, то из псалтыри да гласов церковных. Грамоты он не знал, все перенимал на слух и хоть бы одну песню умел окончить! Напевы и слова песен в его голове переплетались в каком-то диком беспорядке и вскидывались, как клочья сена под буйным ветром. Они не занимали, а только одурманивали его. Он, когда пел, забывал и о себе, и обо всем окружающем. Скотина брела, куда хотела. А если пел кто другой, он не любил слушать. Словом, какой-то придурковатый. Отчего это с ним сталось, бог весть. Может, тоже от нужды да побоев. Ох, и натерпелся же он всякого горя с той поры, как по мерли его родители в холеру. Они, говорят, были зажиточные и очень баловали своего Василька. Смерть унесла их внезапно, в один день. Василек перешел в чужие руки, а чужие руки, известно, не гладят! Били его за изнеженность, за упрямство, за лень. Выгнали из него эти пороки, но затуманили его молодую голову, затоптали последние искорки детской свободы и живости. Добро его расползлось в чужих руках, как снег в воде, а Василя отдали на службу к старой Лесихе. А тут, конечно, попал он в еще более суровую школу. Тут его донимали не столько побоями, сколько голодом и бесконечными попреками, которыми Лесиха умела точить чужую душу, как ржавчина железо. А Василь словно и не слышит. Пока в хате, среди людей, — молчит, ходит, как очумелый, а чуть только вырвется на волю, в лес, на выгон, — все пост-пост, а вернее, горланит бессмысленно, людям на смех, а себе, видно, для облегчения, а может, чтобы забыться, одурманить себя и ничего не чувствовать.
II
Лесиха, сказано, хозяйка — первая выходит жать с дочерью и невесткой.
— Ну, ну, пустит и нынче наш горлопан скотину в посевы или вспомнит вчерашние синяки? — заговорила, как бы шутя, усмехаясь, Лесиха, идя впереди и поблескивая новым серпом, зажатым под мышкой.
— Отчего ж ему не пустить? Как начнет горланить, так обо всем на свете забудет, не то что о скотине! — ответила Горпына. Ее красивое молодое лицо в лучах восходящего солнца светилось здоровым румянцем. Она была, пожалуй, самой счастливой в доме. Мать любила ее, хотя, правду сказать, не раз и Горпыне приходилось хлебнуть горя от матери или от брата.
— Вот затравили бедного парня, как кота очумелого, а теперь добивают! — шепнула как бы про себя Анна. В сердце бедной сироты скорее пробудилась жалость к такому же круглому, несчастному сироте.
— Ага, свой своему поневоле
— Сирота, сирота, а глотка широка! — продолжала кричать Лесиха. — Небось, моя кошечка, и тебя бы с ним на один сук! Сошлась пара, да и давай друг друга жалеть. Эх, не дай же вам матерь божья светлого часа за то, что вы мой труд даром переводите, мой хлеб даром жрете, а сами еле ползаете!
— Ну, мама, уже снова завели? — огрызнулась Горпына. — И как же вам не совестно такое говорить? Да вы бы, кажется, и камень с места сдвинули своим языком, лишь бы не лежал даром и места не занимал, не то что живого человека. Да разве мы не работаем, даром хлеб едим?
— Ой, ра-бо-о-таете! — растягивая слова, передразнила Лесиха. — Так работаете, словно у вас руки глиняные, а вместо головы кочан капусты. Если не покрикивать на вас, не думать за вас, так было бы с ватой работы столько проку, как от прошлогоднего снега.
Лесиха умолкла. Запыхалась. Никто больше не отзывался.
Пришли на поле. Анна выбрала местечко на меже, сложила там полдник. Лесихина нивка была в шесть полос. Втроем они могли легко управиться с ней за день.
Лесиха уже распоряжается.
— Ты, негодная, — обратилась она сразу же к невестке, — становись здесь! (Указала самую широкую полоску.) Ты (дочке) здесь, а я — с краю!
Стали.
— Господи благослови! — сказала Лесиха и первая сжала рядок спелой, колосистой ржи, первая скрутила свясло, связала снопок и отставила его в сторону. Первый сноп, как водится, — на урожай.
— Ну, за работу! — повторила она. И три женских лица склонились к земле, зарумянившись. В руках засверкали серпы, захрустели твердые стебли ржи, подрезанные блестящими зубчатыми лезвиями. Ряд за рядом падает на землю. Красивым, плавным движением перебрасывают жницы через голову сжатую рожь и кладут на жнивье. То одна, то другая выпрямится, возьмет охапку ржи, отряхнет от полевого бурьяна, разделит надвое, скрутит свясло и положит на свежем пахучем жнивье. Кузнечики, жуки и всякие мурашки убегают из-под серпов. Иногда и вспугнутая серая мышь-полевка выскочит из своей норы, пробежит под ногами жницы и снова юркнет в норку.
Спозаранку, по холодку, по росе хорошо жать. Хруп-хруп, хруп-хруп… Только всего и слышно, да еще шелестит складываемая в снопы рожь.
Но постепенно свежий полевой воздух, безлюдная ширь и тишина поля, однообразие работы располагают душу высказаться. Но беседу здесь нелегко завязать — старая Лесиха сейчас грубо оборвет ее. Только и остается одно — песня.
И вот понемногу из общей тишины и однообразного хруста стеблей выделяется чудесный, серебристый, сначала тихий, как бы несмелый, голосок. Это голос Горпыны. Старуха жнет, не обращая внимания на песню. Горпына смелеет, голос крепнет, из сердца невольно льется грустная песня:
Туди лози хилилеся, куди iм похило; Туди очi дивилися, куди серцю мило [12] .— Эй ты, негодная тварь! — крикнула Лесиха невестке. — Ты, никак, отстаешь уже? Руки у тебя свело, что ли?
Анна, слабая от природы, не поспевала на самой широкой полоске идти вровень с другими. Она отстала уже почти на полтора снопа.
— Что вы, м-ама, нынче прицепились ко мне, как оса? — ответила она, собрав всю свою храбрость, но не поднимая головы. — Не видите разно, что не могу быстрее жать, полоска широкая? Ваш клин — другое дело. Хорошо нам ворчать.
12