Стихотворения. Рассказы. Малостранские повести
Шрифт:
В постели он удовлетворенно вздохнул.
– «Бартоло…» Ох-ох-хо… «Как узник сердца моего…» Как бишь там дальше?… «И ты пойдешь со мною!»
И заснул.
Внизу во дворе завыл Азор. Было слышно, как он скребется в дверь. Словно не в силах подавить тревоги, но боясь разбудить людей, пес тихо выл всю ночь.
V. «СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК – НЕ ВЕЗЕТ ЕМУ НИКАК»
(Пословица)
Чиновника финансового ведомства, у которого наш холостяк снимал комнату, звали Лакмус. Он жил в Праге только три года и своего квартиранта
Вскоре после того, как семейство Лакмуса поселилось в нашем доме, все его обитатели уже знали, что они кое-какой капиталец сколотили: муж получает солидную пенсию и довольствие. Поэтому соседи уважали Лакмусов, хотя те мало общались с ними. Глава семьи Лакмусова была не очень разговорчива. Если к ней обращались с какой-нибудь просьбой, она делала, что могла, охотно платила вперед за квартиру, когда домохозяин просил об этом, ссужала соседкам муку или масло, когда у тех была срочная надобность, отвечала на приветствия и даже здоровалась первой, но в долгие разговоры не вступала. Из этого, однако, не следует делать вывод, что она была молчалива,- ее ораторские упражнения часто слышны были из окна всему дому.
Лакмусова, хоть ей и было за сорок, отличалась большой живостью. Ее кругленькая фигура все еще сохраняла свежесть, на лице не заметно было морщин, глаза весело сияли,- в общем, она выглядела, как бойкая вдовушка, хотя у нее уже дочь была на выданье.
Клара, девица двадцати с лишним лет, не походила на мать. Долговязая, как жердь, она не унаследовала пышных форм матери. Ее голубые глаза гармонировали с пышными русыми волосами, а на щеках продолговатого лица еще виднелся здоровый деревенский румянец. Клара была даже менее общительна, чем мать, поэтому Матильда давно отказалась от попыток сблизиться с ней.
Самого Лакмуса соседи редко видели где-либо, кроме как у окна. Его больная нога постоянно требовала домашнего ухода. Раз в несколько месяцев он выходил из дому, а остальное время проводил у себя – глядел из окна на улицу или лечил ногу, лежа на диване, укутанный во фланель и влажные компрессы. Говорили, что он изрядно пьет. При взгляде на его угреватое лицо это казалось вполне вероятным.
Настал второй день нашего повествования, и время уже близилось к полудню, когда Лакмус, не без труда поднявшись с кресла у окна, где он обычно проводил утренние часы, медленно направился к дивану. Оп сел, положил ногу на диван и со вздохом, в котором слышалось нетерпение, взглянул на большие, громко стучавшие часы под стеклом, такие же не новые, как и вся мебель в комнате, но говорившие об определенном достатке. Стрелка показывала без нескольких минут двенадцать.
С часов его взгляд перешел на Клару, которая прилежно шила у другого окна.
– Сегодня вы мне даже и супу не подаете,- сказал он с кислой улыбкой, желая не ссориться, а лишь напомнить.
Клара подняла голову, но в этот момент открылась дверь, и в комнату вошла Лакмусова с дымящейся чашкой на тарелке. Лицо ее мужа прояснилось.
– Поди на кухню, Кларинка, приготовь пудинг,- распорядилась мать,- да смотри не испорти, чтобы не оскандалиться перед доктором.
Клара вышла.
– Сегодня я приготовила тебе винный. Мясной бульон, наверное, тебе уже надоел, а, муженек? – приветливо сказала Лакмусова и поставила чашку перед мужем. Лакмус поднял голову и как-то недоверчиво взглянул
Лакмусова взяла стул и поставила его к столу около дивана, где лежал супруг. Она уселась, положила руки на стол и посмотрела на мужа.
– Слушай-ка, муженек, что нам делать с Кларой?
– С Кларой? А что, собственно, мы с ней должны делать? – отозвался Лакмус, хлебая суп.
– Девочка по уши влюблена. Чем все это кончится? Влюблена в Лоукоту, сам знаешь.
– Она мне об этом ничего не говорила.
– Разве она тебе скажет! А мне она все говорит, ничего не утаивает. Нынче ночью мне пришлось увести ее из кухни. Говорит, что слышала, как доктор читал вслух у себя в комнате такие прекрасные стихи, что она не могла сдвинуться с места. Говорю тебе, она от него без ума. К чему это приведет? Пусть уж лучше выходит за него замуж, а?
Лакмус утер со лба пот, выступивший после обильной винной похлебки, и, помолчав, сказал:
– Он для нее слишком стар.
– Стар! Ты тоже не был юношей, когда я за тебя выходила.
Лакмус промолчал.
– Он крепкий мужчина, хорошо сохранился и не выглядит старым. Да он и не стар! Уж лучше он – мы его знаем,- чем какой-нибудь ветрогон, тем более что с Кларой прямо сладу нет. У него сэкономлено несколько тысяч, жену прокормить сумеет, почему бы не отдать за него Клару, а? Ну, говори же!
– Кто знает, захочет ли еще он на ней жениться,- отважился возразить Лакмус.
– Ну конечно, мы не станем навязываться, если он не захочет,- недовольно сказала супруга.- Этого еще не хватало! Я с ним поговорю… Клара хороша собой, он всегда так мил с ней, она держит его комнату в таком порядке, а он порядок обожает… Я думаю, что ему нужна как раз такая девушка, и дело только в том, что он не уверен в себе, потому что… ну, потому, что он уже не юноша. Ну конечно, это так, и я все устрою,- довольно заключила она. Потом вдруг остановилась и прислушалась.- Ей-богу, он уже дома! И так рано. Он уже поговорил в кухне с Кларинкой, а потом ушел в свою комнату. Пойду туда и все устрою.
Лакмусова вышла в кухню. Клара стояла у стола и месила в квашне тесто. Мать подошла к ней, обхватила руками ее голову и повернула к себе.
– Ты раскраснелась, как роза,- ласково сказала она,- и вся дрожишь. Ах, девочка, девочка! Не бойся, все будет в порядке.
Она взглянула в маленькое зеркало на стене, поправила чепец и рукава и подошла к двери квартиранта. Постучала. В ответ ни звука. Лакмусова постучала еще раз, сильнее.
Лоукоте сегодня не сиделось на службе. Он был рассеян, даже мрачен, им владело мучительное и вместе с тем приятное беспокойство, некий поэтический трепет. Кому знаком этот трепет, тот знает, как он мешает заниматься будничными делами. Какая-то неясная мысль, словно гусеница, точит ваше сознание, блуждает в мозгу, беспокоя то один, то другой нерв, и, наконец, вас охватывает возбуждение. Нечего делать, приходится бросить работу и целиком предаться этой мысли, пока она не выкристаллизуется с полной ясностью, пока, как гусеница, не пристроится где-нибудь и не совьет прочный кокон. И если солнце фантазии достаточно горячо, кокон потом лопнет, и из него вылетит бабочка поэзии.