На белой площади поэтзапечатлел твой силуэт.Домой, в непраздничный мороз,ты елку черную понес.Пальто российское до пят.Калоши по снегу скрипят.С зубчатой елкой на спинеты шел по ровной белизне,сам черный, сгорбленный, худой,уткнувшись в ворот бородой,в снегах не наших площадей,с немецкой елочкой своей.И в поэтический овалтвой силуэт я врисовал.<25 декабря> 1925
К нам в городок приехал в гостибродячий цирк на семь ночей.Блистали трубы на помосте,надулись щеки трубачей.На площадь, убранную странно,мы все глядели — синий мрак,собор святого Иоаннаи сотня пестрая зевак.Дыханье трубы затаили,и
над бесшумною толпойвдруг тишину переступиликуранты звонкою стопой.И в вышине, перед стариннымсобором, на тутой канат,шестом покачивая длинным,шагнул, сияя, акробат.Курантов звон, который длился,пока в нем пребывал Господь,как будто в свет преобразилсяи в вышине облекся в плоть.Стена соборная щербатаи ослепительна была;тень голубая акробатаподвижно на нее легла.Всё выше над резьбой портала,где в нише — статуя и крест,тень угловатая ступала,неся свой вытянутый шест.И вдруг над башней с циферблатом,ночною схвачен синевой,исчез он с трепетом крылатым —прелестный облик теневой.И снова заиграли трубы,меж тем как, потен и тяжел,в погасших блестках, гаер грубыйза подаяньем к нам сошел.3 сентября 1925; Шварцвальд
Слоняюсь переулками без цели,прислушиваюсь к древним временам:при Цезаре цикады те же пелии то же солнце стлалось по стенам.Поет платан, и ствол в пятнистом блеске;поет лавчонка; можно отстранитьлегко звенящий бисер занавески:поет портной, вытягивая нить.И женщина у круглого фонтанапоет, полощет синее белье,и пятнами ложится тень платанана камни, на корзину, на нее.Как хорошо в звенящем мире этом,скользя плечом вдоль меловых оград,быть русским заблудившимся поэтомсредь лепета латинского цикад!19 августа 1923; Солье-Пон
Странствуя, ночуя у чужих,я гляжу на спутников моих, я ловлю их говор тусклый.Роковых я требую примет:кто увидит родину, кто нет, кто уснет в земле нерусской?Если б знать. Ведь странникам данытолько сны о родине, а сны ничего не переменят.Что таить — случается и мневидеть сны счастливые: во сне я со станции в именьееду, не могу сидеть, стоюв тарантасе тряском, узнаю все толчки весенних рытвин,еду, с непокрытой головой,белый, что платок твой, и с душой, слишком полной для молитвы.Господи, я требую примет:кто увидит родину, кто нет, кто уснет в земле нерусской.Если б знать. За годом валит год,даже тем, кто верует и ждет, даже мне бывает грустно.Только сон утешит иногда.Не на области и города, не на волости и села,вся Россия делится на сны,что несметным странникам даны на чужбине, ночью долгой.22 июля 1926
Вот комната. Еще полуживая,но оживет до завтрашнего дня.Зеркальный шкап глядит, не узнавая,как ясное безумье, на меня.В который раз выкладываю вещи,знакомлюсь вновь с причудами ключей;и медленно вся комната трепещет,и медленно становится моей.Совершено. Всё призвано к участьюв моем существованье, каждый звук:скрип ящика, своею доброй пастьюпласты белья берущего из рук.И рамы, запирающейся плохо,стук по ночам — отмщенье за сквозняк;возня мышей, их карликовый грохот,и чей-то приближающийся шаг:он никогда не подойдет вплотную;как на воде за кругом круг, идети пропадает, и опять я чую,как он вздохнул и двинулся вперед.Включаю свет. Всё тихо. На перинусвет падает малиновым холмом.Всё хорошо. И скоро я покинувот эту комнату и этот дом.Я много знал таких покорных комнат,но пригляжусь, и грустно станет мне:никто здесь не полюбит, не запомнитстарательных узоров на стене.Сухую акварельную картинуи лампу в старом платьице сквозномзабуду сам, когда и я покинувот эту комнату и этот дом.В другой пойду: опять однообразностьобоев, то же кресло у окна…Но грустно мне: чем незаметней разность,тем, может быть, божественней она.И может быть, когда похолодееми в голый рай из жизни перейдем,забывчивость земную пожалеем,не зная, чем обставить новый дом…22 июня 1926
Смеркается. Казнен. С Голгофы отвалив,спускается толпа, виясь между олив, подобно медленному змию;и матери глядят, как под гору, в туманувещевающий уводит Иоанн седую, страшную Марию.Уложит спать ее и сам приляжет они будет до утра подслушивать сквозь сон ее рыданья и томленье.Что, если у нее остался бы Христос,и плотничал, и пел? Что, если этих слез не стоит наше искупленье?Воскреснет Божий Сын, сияньем окружен;у гроба, в третий день, виденье встретит жен, вотще купивших ароматы;светящуюся плоть ощупает Фома;от веянья чудес земля сойдет с ума, и будут многие распяты.Мария, что тебе до бреда рыбарей!Неосязаемо над горестью твоей дни проплывают, и ни в третий,ни в сотый, никогда не вспрянет Он на зов,твой смуглый первенец, лепивший воробьев на солнцепеке, в Назарете.<19 апреля> 1925; Берлин
Помчал на дачу паровоз.Толпою легкой, оробелойстволы взбегают на откос:дым засквозил волною белойв апрельской пестроте берез.В вагоне бархатный диванчикеще без летнего чехла.У рельс на желтый одуванчиксадится первая пчела.Где был сугроб, теперь дырявыйпродолговатый островоквдоль зеленеющей канавы:покрылся копотью, размоквесною пахнущий снежок.В усадьбе сумерки и стужа.В саду, на радость голубям,блистает облачная лужа.По старой крыше, по столбам,по водосточному колену —помазать наново поразеленой краской из ведра —ложится весело на стенутень лестницы и маляра.Верхи берез в лазури свежей,усадьба, солнечные дни —все образы одни и те же,всё совершеннее они.Вдали от ропота изгнаньяживут мои воспоминаньяв какой-то неземной тиши:бессмертно всё, что невозвратно,и в этой вечности обратнойблаженство гордое души.2 мая 1925
Моя душа, за смертью дальнейтвой образ виден мне вот так:натуралист провинциальный,в раю потерянный чудак.Там в роще дремлет ангел дикий,полупавлинье существо.Ты любознательно потыкайзеленым зонтиком в него,соображая, как сначалао нем напишешь ты статью,потом… но только нет журнала,и нет читателей в раю.И ты стоишь, еще не верянемому горю своему:об этом синем сонном зверекому расскажешь ты, кому?Где мир и названные розы,музей и птичьи чучела?И смотришь, смотришь ты сквозь слезына безымянные крыла.25 сентября 1927; Берлин
Я помню твой приход: растущий звон,волнение, неведомое миру.Луна сквозь ветки тронула балкон,и пала тень, похожая на лиру.Мне, юному, для неги плеч твоихказался ямб одеждой слишком грубой.Но был певуч неправильный мой стихи улыбался рифмой красногубой.Я счастлив был. Над гаснувшим столомогонь дрожал, вылущивал огарок;и снилось мне: страница под стеклом,бессмертная, вся в молниях помарок.Теперь не то. Для утренней звездыне откажусь от утренней дремоты.Мне не под силу многие труды,особенно тщеславия заботы.Я опытен, я скуп и нетерпим.Натертый стих блистает чище меди.Мы изредка с тобою говоримчерез забор, как старые соседи.Да, зрелость живописна, спору нет:лист виноградный, груша, пол-арбузаи — мастерства предел — прозрачный свет.Мне холодно. Ведь это осень, муза.13 сентября 1929; Берлин
Вдохновенье, розовое небо,черный дом с одним окномогненным. О, это небо,выпитое огненным окном!Загородный сор пустынный,сорная былинка со слезой,череп счастья, тонкий, длинный,вроде черепа борзой.Что со мной? Себя теряю,растворяюсь в воздухе, в заре;бормочу и обмираюна вечернем пустыре.Никогда так плакать не хотелось.Вот оно, на самом дне.Донести тебя, чуть запотелоеи такое трепетное, в целостиникогда так не хотелось мне…Выходи, мое прелестное,зацепись за стебелек,за окно, еще небесное,иль за первый огонек.Мир, быть может, пуст и беспощаден,я не знаю ничего,но родиться стоит радиэтого дыханья твоего.Когда-то было легче, проще:две рифмы — и раскрыл тетрадь.Как смутно в юности заносчивоймне довелось тебя узнать.Облокотившись на периластиха, плывущего, как мост,уже душа вообразила,что двинулась, и заскользила,и доплывет до самых звезд.Но, переписанные начисто,лишась мгновенно волшебства,бессильно друг за друга прячутсяотяжелевшие слова.Молодое мое одиночествосредь ночных, неподвижных ветвей;над рекой изумление ночи,отраженное полностью в ней;и сиреневый цвет, бледный баловеньэтих первых неопытных стоп,освещенный луной небывалойв полутрауре парковых троп;и теперь, увеличенный памятью,и прочнее, и краше вдвойне,старый дом, и бессмертное пламякеросиновой лампы в окне;и во сне приближение счастия,дальний ветер, воздушный гонец,всё шумней проникающий в чащу,наклоняющий ветвь наконец;всё, что время как будто и отняло,а глядишь — засквозило опять,оттого что закрыто неплотно,и уже невозможно отнять.Мигая, огненное окоглядит сквозь черные перстыфабричных труб на сорные цветыи на жестянку кривобокую.По пустырю в темнеющей пылиподжарый пес мелькает шерстью снежной.Должно быть, потерялся. Но вдалиуж слышен свист настойчивый и нежный.И человек навстречу мне сквозь сумеркиидет, зовет. Я узнаюпоходку бодрую твою.Не изменился ты с тех пор, как умер.31 июля 1932; Берлин