Стоход
Шрифт:
Почувствовав, что у парня что-то случилось и он боится людей, Иван Петрович присел у костра, не спеша раскурил свою трубку и стал рассказывать о своей поездке в город. Сюсько мало-помалу освоился, осмелел и тоже присел. Голод брал свое. Он поднял «шампур» и начал есть еще почти сырую рыбу.
— У меня осталось немного хлеба, — Крысолов раскрыл кожаную сумку и отдал ему большую краюху хлеба.
Сюсько схватил ее и, ни слова не говоря, начал жадно грызть уже засохший хлеб. Когда он съел и хлеб, и рыбу и напился тут же из ручейка, Иван Петрович,
— Что, и тебя большевики загнали в корчи?
Сюсько кивнул головой.
— Я думал, они только богатых… — продолжал Крысолов, стараясь помочь парню разговориться. — А тебя, наверное, за то, что был десятником?
— Ага! Припомнили и батьковы дела, — заговорил наконец Сюсько. — И хотели прямо в Сибирь.
— В Сибирь? — удивился Крысолов и, поразмыслив, сказал рассудительно: — Да зачем тебе в Сибирь? Уж лучше поезжай в Гродненское лесничество. Там у меня есть товарищ. Он пристроит.
— Найдут! — со страхом ответил Сюсько.
— А он сделает другие документы — и концы в воду.
Сюсько и радостно, и растерянно развел руками, не зная, как и благодарить этого столь доброго человека.
— А пока что поживи в моем охотничьем курене, — и, посмотрев на растерявшегося Сюсько, Иван Петрович хлопнул его по плечу. — Да ты меня не бойся. Мне самому, может, скоро придется удирать от них…
— Ни в какое училище я не поеду! Буду учиться на машиниста экскаватора, — с отчаянием говорил Гриша деду. — Если бы я тогда был с вами на болоте, ничего не случилось бы.
— Не валяй дурака, а то вот выдужаю и выпорю. Я ж ни разу тебя так и не порол, — усмехаясь, говорил дед Конон, впервые вышедший из больничной палаты в садик. — Садись! — показал он на скамейку под молодой березкой. — Ты тут ни при чем!
— Как же ни при чем? Бродил весь вечер с баяном, веселился да еще и Санька подбивал оставить вас на ночь одного! Сам, выходит, помогал тому гаду убивать вас.
— Да не убил же! — улыбался Конон Захарович внуку и яркому полуденному солнцу. — Нелегко убить меня одним махом. В полиции полдня лупили палками, топтали каблуками. В гражданскую два дня шомполами стегали беляки. Кто только не колотил мою голову! А она все держится. Крепкая голова! А теперь уже будет сто лет держаться. Оно, конечно ж, досадно, что сразу, как пришли Советы, мы не раздавили эту блоху. Но думалось, что десятник, сын холопа — не такая страшная птица.
— Дедушка! Я все-таки останусь на экскаваторе. Не поеду в школу. Все равно буду мучиться, что столько напортил вам.
Конон Захарович цыкнул теперь уже таким тоном, что Гриша сразу притих.
— Человек за тебя хлопочет, а ты… Любишь музыку, так по этой линии и прямуй. Хватит того, что я прожил жизнь, как по болоту проблукал. Из-за того несчастного ковалка земли весь век кружился по трясунам да кочкарям. А пришел туда, откуда вышел… И теперь хоть сначала всю жизнь начинай. Помнишь, все твердил тебе: борись с нуждой. Да и сам верил, что это и есть
У каждого человека бывает, как теперь у тебя: расходятся перед ним дороги и он не знает, какую ему выбрать. Так случилось когда-то и со мною в солдатах. Мне тогда шел двадцать первый год. Полюбился я своему командиру. Василь Чибис звали его. Из простых рабочих, а дошел до унтера. Ну, унтер как унтер: за царя, за отечество да все такое. А потом — бац, посадили нашего унтера: листовки в полку раздавал. Политические. Против царя…
А за каких-нибудь три дня до этого у нас с ним беседа была с глазу на глаз. Сели мы возле речки, и нарисовал он передо мной три дороги.
По одной идут люди с торбами, ищут кусок хлеба.
Другая — узкая, каменистая дорога борьбы за всех. Там про себя забывай. Там живет человек не ради ковалка хлеба для своего пуза, а ради всего народа.
А по третьему, широкому шляху бредут целым табуном, бредут «куда кривая вывезет».
Нарисовал он и спрашивает:
— По какой дороге пошел бы ты, Багно?
А что я ему мог ответить? Пойду себе, как батько мой когда-то шел, за ковалком хлеба. Такая наша мужицкая доля.
— Дедушка, а где тот человек? — спросил Гриша, глядя в затуманившиеся от грустного воспоминания глаза старика.
— Заморил его царь в тюрьме.
— Так и вас заморил бы, если б пошли по той дороге!
— Э-э-э! Ничего ты, вижу, не понял, — вздохнул Конон Захарович. — Василя замучили, зато про него песня поется. Хорошая песня! Так прямо и начинается:
Замучен тяжелой неволей, Ты славною смертью почил.Видишь? Почил славною смертью, — подчеркнул дед. — Слова я уже перезабыл. А только ж знаю, что песня та как есть про него сложена. Вот оно как… — Дед помолчал, улыбаясь какой-то, видно самой сокровенной, своей мечте, и продолжал уже тише и ласковее: — Я вот лежу в палате, слушаю радио и думаю: а скоро вот так же люди будут слушать музыку моего внука…
Долго сидели молча. Собравшись уходить в палату, дед Конон еще раз повторил:
— Обдумай все как следует. Со всех сторон обмозгуй да так и прямуй своей дорогой. Только своей!
Из больницы Гриша направился прямо к речке, чтобы по протокам плыть в графское озеро. Жил он теперь, как и все трактористы, в общежитии МТС, в бывшем графском паласе. Но последнюю неделю ночевал у Антона Миссюры. Узнав, что идет второй экскаватор, Гриша прилип к Миссюре и все свое будущее связывал с ним больше, чем с музыкой.
Он уже стоял в лодке, когда к речке подбежала Олеся.
— Тебе письмо! — размахивая голубым конвертом, сказала Олеся и прыгнула в лодку.
Гриша схватил конверт, нетерпеливо разорвал его и вскрикнул: