Столетняя война
Шрифт:
Противником такого политика, как Джон Бедфорд, французы видели всего-навсего безвольную игрушку истории, принца, который едва смел носить свое имя, — Карла VII. Короче говоря, бесцветного короля, сына безумца и женщины с порочной репутацией. Карл VII считался человеком — главой, как называли его одни, заложником, как думали другие, — партии, уважение к которой подорвали эксцессы, совершенные после 1413 г. Ненависть к арманьякам во многом способствовала политической слабости Карла VII.
При этом большинство новых подданных Генриха VI приспособились к ситуации, но она не вызывала у них никакого восторга. Чиновники нового режима кое-как принесли присягу на верность. Повсюду, несмотря на официальное поощрение доносов — и оплату их, — зарождалось настоящее движение сопротивления.
В землях, где население ощущало власть герцога Бургундского, это понятие не имело никакого смысла. Оно имело смысл в областях, напрямую подчиненных англичанам, в Иль-де-Франсе и прежде всего в Нормандии. Нужно еще различать ненависть к англичанину и враждебность по отношению к солдату. Разве со времен Карла V не причисляли без разбора к «англичанам» многие праздные компании и многих праздношатающихся вояк? Разве такой истый бургундец, как «Парижский горожанин», всегда готовый называть арманьяков изменниками, разбойниками и сарацинами, не клеймил в 1423 г. разорение сельской местности англичанами так, словно дело происходило во времена, когда «англичанин» и «рутьер» были синонимами?
Вино было очень дорогим, более чем когда-либо. И было очень мало ягод в виноградниках, да еще англичане и бургундцы изводили это немногое, словно свиньи, и никто не решался им это сказать.
Зато официальный лексикон, лексикон английских капитанов и французских судей, более или менее намеренно смешивал сопротивление и бандитизм. «Чужаки», которых запрещалось пускать в дом, могли быть как покупателями, так и сообщниками, и, вешая карманников, их ставили на одну доску со сторонниками Карла VII.
Правда, переходу на сторону Валуа способствовала бедность. Крестьянин, делавшийся мародером, или виноградарь, делавшийся грабителем в Нормандии, в Валуа или в Иль-де-Франсе, объективно был союзником буржского короля, даже если разорение, залежь или пожар повлияли на его решение в большей мере, чем неприемлемый договор в Труа. В городе несчастные могли нищенствовать и не отказывали себе в этом. Это хорошо видно из того, что парижский капитул был вынужден предписать нищим держаться возле дверей: в соборе Парижской Богоматери из-за шума, который попрошайки устраивали вокруг хора, уже не было слышно пения, и каноникам надоело ходить по экскрементам, оставляемым в нефах нищими и их детьми. Подаяния, увы, не хватало, чтобы накормить всех. Беды каждого соответствовали его положению. Бедность в городе, как и в деревне, бросала на сельские дороги массу отверженных — бывших собственников и бывших чернорабочих, — которые больше обременяли Бедфорда, чем помогали Карлу VII.
Всякому было столь тягостно содержать дом, что иные в то время отказывались от своего наследия ради ренты, и из нужды продавали свое добро, и в отчаянии уходили из Парижа. Одни шли в Руан, другие в Санлис; третьи становились лесными разбойниками, или арманьяками.
Приверженец короля Валуа был не менее непопулярен, чем «головорез» с большой дороги. Всякий, кто уходил в лес, должен был жить за счет населения. Ведь если в Париже или Руане можно готовить заговор, не закрывая мастерскую или лавку, то быть «маки» в нормандском лесу и в то же время возделывать свой сад едва ли было возможно. Многие селяне, крепко запиравшие ворота на ночь, не отличали участника сопротивления от вора с большой дороги. Последних называли одним словом — курокрад (voleurde poulets).
Среди участников этого сопротивления в оккупированных землях дворян было немного. Те, кому прежние политические обязательства не позволили принять новый режим, просто-напросто вступили в армию Карла VII. Многие из них были слишком известны, так что оставаться на месте было бы для них рискованно. Другие, естественно, отправились туда, где сражаются. Представители «мантии» — клирики и миряне — тоже совсем не участвовали в движении сопротивления англичанам. Сторонники Карла VII оказались в Пуатье, где заседал парламент, в Бурже, где разместилась Счетная палата. Они вместе с королем были в Шиноне и Лоше. А в Париже или Руане «мэтрами» юстиции и администрации, равно как и магистрами университета, как раз были прежние столпы бургундской партии либо те, кого на эти должности бургундская партия назначила после ухода арманьяков.
Тем не менее в 1420 г. парижские каноники нарочно избрали епископом богослова Жана Куртекюисса, человека с характером, хотя англо-бургундское правительство дало понять, что предпочло бы декоративную фигуру. Тем не менее те же каноники годами демонстрировали фронду «мантии» против английского фиска. И тем не менее через десять лет церковные судьи Руана делали вид, что «сын англичанина» — столь же тяжкое оскорбление, как «сын шлюхи».
Городское бюргерство, мир купцов и лавочников, напротив, очень ощутимо эволюционировало. Стремление к реформам, прежде всего к реформе управления общественными финансами, воспринимаемыми как поступления от сбора налогов, от которых бюргерские дела и капитал страдали прежде всего, привело часть «купечества» в бургундскую партию и в конечном счете в английский лагерь. Однако в подавляющем большинстве бюргерство было — и осталось — партией мира. Англичане вышли победителями — это не вызывало сомнений, — и было понятно, что экономическое процветание несовместимо с гипотетическим реваншем Карла VII. Уже во имя сохранения семейных вотчин надо было признать свершившийся факт. Некоторые семьи даже раскололись, про крайней мере по видимости, когда их вотчины оказались в разных королевствах Франции. Большинство могло занять лишь простую позицию: уж лучше англичане, чем новая война.
Многие из тех, кто симпатизировал арманьякам и между 1418 и 1420 гг. покинул Северную Францию, в частности, Париж, с 1424 г. начали возвращаться. Они утверждали, что уезжали за Луару по семейным обстоятельствам или в связи с нездоровьем. Они в этом клялись. Если было нужно, они находили свидетелей в подтверждение этого. Все все понимали. Вдовы и дети без труда получали прощение, восстанавливающее их в правах. Крепким мужчинам, особенно тем, кто более или менее активно поучаствовал в политической жизни, было трудновато добиться, чтобы им поверили.
По мере продолжения войны точка зрения бюргера менялась. Один парижский мясник очутился в тюрьме потому, что получил из Тура письмо от своего старого отца, а в Шатле посадили почти слепого старика, который прибыл из Вандома в Париж, чтобы закончить дни у очага сына. Жаннетте Бонфис, по прозвищу Ла-Бонфий [96] , всерьез грозила кара за переписку со смотрителем монетного двора в Ле-Пюи, который был просто ее любовником. Она выкрутилась лишь потому, что предоставила аргумент в свою пользу: она беременна…
96
Игра слов: «bonfils» — «добрый сын», «bonnefille» — «добрая дочь» (прим. ред.).
Парижанин очень болезненно воспринимал и необходимость рисковать жизнью, собирая свой виноград в Шайо или Сюрене. Опасности мешали двигаться по дорогам, так же как вынуждали запирать ворота. Возникла безработица: в 1430 г. муниципалитет будет вынужден сократить число присяжных торговцев вином с шестидесяти до тридцати четырех, потому что для всех работы не хватало; фактически их останется лишь четырнадцать. Дело дошло до того, что глашатаям запретили сообщать в день больше чем об одной смерти каждому… И это, естественно, не во время эпидемии.