Столетняя война
Шрифт:
— Они меня сломали, — промолвил Томас, и это были первые слова, которые он произнес с тех пор, как очутился в доме Жанетты.
— В таком случае мы уже должны тебя починить, — спокойно отозвался Мордехай. Он откинул одеяло, и хотя Жанетта при виде истерзанного тела Томаса вздрогнула, старый еврей лишь улыбнулся. — Мне приходилось выхаживать людей, тоже побывавших в руках доминиканцев, но пострадавших куда сильнее.
Итак, его вновь лечил Мордехай, и время теперь измерялось облаками, проплывавшими за тусклым окошком, солнцем, совершавшим свой ежедневный путь, и гомоном птиц, таскавших солому из кровли для постройки своих
Два дня, пока целитель ломал неправильно сросшиеся кости, вправлял их и накладывал лубки, Томасу принялось терпеть страшную боль, но она быстро уменьшалась, а через неделю сошла на нет. Отпустила его и лихорадка, зажили ожоги на теле. День за днем Мордехай всматривался в его мочу, уверяя, что она постепенно очищается.
— Да у тебя бычье здоровье, юноша!
— И бычья глупость, — сказал Томас.
— Это всего лишь самонадеянность, — заметил старый еврей, — обычная самонадеянность молодости.
— Знаешь, когда они... — начал Томас и передернулся, вспомнив, что вытворял с ним де Тайллебур. — Когда они говорили со мной, — сказал он вместо этого, — я рассказал им, что показывал тебе эту книгу.
— Вряд ли инквизиторам это понравилось, — заметил Мордехай. Он извлек из своей сумы моток шнура и принялся обматывать его вокруг торчащего конца стропила. — Вряд ли им понравилось, что еврей проявляет интерес к Граалю. Они наверняка решили, что я хочу использовать его как ночной горшок.
Хотя это звучало кощунственно, Томас невольно улыбнулся.
— Прости меня, Мордехай.
— За то, что ты рассказал им обо мне? А что тебе еще оставалось? Люди всегда говорят под пытками, Томас, тем пытки и полезны. Таки поэтому людей пытают и будут пытать, пока Солнце вращается вокруг Земли. И ты думаешь, что теперь я подвергаюсь большей опасности, чем раньше? Я еврей, Томас, еврей. И что таки мне прикажешь с этим делать?
Он говорил о шнуре, верхний край которого был привязан к потолочной балке, а нижний лекарь, похоже, хотел прикрепить к полу. Но зацепить его там было не за что.
— Что это? — спросил Томас.
— Средство исцеления, — ответил Мордехай, беспомощно глядя то на шнур, то на пол. — Наверное, потребуются молоток и гвозди, а?
— И скоба, — предположил больной.
Придурковатый слуга Жанетты был послан на рынок с подробнейшими наставлениями и ухитрился-таки раздобыть скобу, которую Мордехай попросил Томаса вбить молотком в половицу. Юноша поднял свою скрюченную, с согнутыми, как когти, пальцами руку и объяснил, что сделать этого не может. Поэтому Мордехай с большим трудом вбил скобу сам, а потом привязал к ней нижний конец шнура, так, что тот оказался натянутым от пола до потолка.
— А теперь, — промолвил лекарь, отступив на шаг и любуясь своей работой, — ты должен делать вот что. Натягивать ее, как тетиву лука.
— Я не могу, — сказал Томас, чуть не плача, и снова поднял свои искалеченные руки.
— Ты кто? — спросил его Мордехай.
— В каком смысле?
— Обойдемся без философствований. Я знаю, что ты человек, христианин и англичанин. Но каков твой род занятий?
— Я был лучником, — с горечью ответил Томас.
— Лучником ты и останешься, — резко заявил Мордехай, — поскольку больше ничего все равно не умеешь. Поэтому перебирай этот шнур, как струны арфы, натягивай его, как струны лука, и занимайся этим, пока твои пальцы не обретут прежнюю силу и чувствительность.
Вняв словам врача, Томас упорно практиковался, и спустя неделю он уже мог оттянуть шнур тремя пальцами и заставить его дрожать, как струну арфы, а еще через неделю оттягивал его с такой силой, что шнур в конце концов лопнул. Постепенно силы юноши восстанавливались, от ожогов оставались лишь зарубцевавшиеся шрамы, но раны в памяти не заживали. Он никому не рассказывал о пытках, а вместо этого упорно упражнял руки. Перебирал и натягивал шнур, учился удерживать посох и орудовать им, а потом даже начал устраивать во дворе с Робби тренировочные поединки. Приближалась весна, и Томас помаленьку гулял за пределами города. На небольшом холме неподалеку от восточных ворот находилась ветряная мельница, и поначалу Хуктон едва мог осилить подъем, поскольку пальцы его ног были переломаны тисками, а ноги казались неуклюжими обрубками, однако к тому времени, когда апрель усыпал луга весенними цветами, он ходил уже вполне уверенно. Нередко компанию ему составлял Уилл Скит, и хотя старший товарищ говорил мало, в его обществе Томас чувствовал себя хорошо. Скит в основном бранил погоду, сетовал на непривычную еду или ворчал по поводу отсутствия вестей от графа Нортгемптона.
— Как думаешь, Том, не написать ли нам его светлости снова?
— Может быть, первое письмо до него не дошло?
— Я так вообще никогда не видел смысла в писанине, — заявил Скит. — Не по-людски это — вместо нормального разговора выводить на пергаменте закорючки. Но, видать, без этого не обойтись. Ты можешь написать графу?
— Я попробую, — пообещал Томас, но хотя он уже мог перебирать тетиву и держать посох и даже меч, справиться с пером ему оказалось не под силу.
Он пытался, но получались лишь неразборчивые каракули, так что в конце концов письмо написал один из писцов Тотсгема. Хотя сам Ричард сомневался, что от этой писанины будет какой-нибудь прок.
— Карл Блуа поспеет сюда раньше, чем мы вообще успеем получить какое-либо подкрепление, — сказал он.
Тотсгем не знал, как ему теперь вести себя с Томасом, ибо, с одной стороны, тот ослушался его, сунувшись в Ронселет, но с другой — поплатился за это куда сильнее, чем хотелось бы коменданту города, который все же сочувствовал пострадавшему лучнику.
— Хочешь сам отвезти это письмо графу? — предложил ему Тотсгем, и Томас понял, что ему предлагают возможность под благовидным предлогом убраться из города до начала осады.
Хуктон отказался, и письмо было вручено моряку, который отплывал на следующий день.
Однако Тотсгем прекрасно понимал, что письмо уже ничего не изменит и гарнизон, по существу, обречен. Каждый новый день приносил известия о подкреплениях, прибывавших к Карлу Блуа, разъезды которого уже появлялись возле стен Ла-Рош-Дерьена и не давали жизни английским фуражирам, старавшимся согнать в город как можно больше скота, чтобы засолить про запас мяса.
Мессир Гийом обожал такие фуражирские вылазки. Лишившись Эвека, он сделался фаталистом и дрался с такой самозабвенной яростью, что враги быстро поняли: лучше держаться подальше от трех желтых ястребов на синем фоне. Однако как-то вечером, вернувшись после долгого дня, за который удалось раздобыть только двух коз, он явился к Томасу, буквально скрежеща зубами от злости.