Страшный суд
Шрифт:
Издалека, окольными путями пробую внушить ему, чтобы он не расплескивал, не раздавал себя, но сам бы использовал все, что он с такой щедростью вливает в головы иностранцев. Он сам гораздо глубже и талантливее их. Он сам мог бы написать все те книги, репортажи, путевые записки, которые чужие путешественники пишут о Вьетнаме, вдохновленные его неисчерпаемыми впечатлениями, наблюдениями, переживаниями, догадками, всем запасом, за который заплачено кровью, здоровьем, жизнью. Нгуен улыбается моей доброжелательности. Именно в сознательном обезличивании он постигает свою
Он — мыслящая воля. Обыкновенно склонность к рассудительности парализует активность. А ему удается сочетать несочетаемое: действовать энергично при полной свободе анализа.
Однажды я его спросила прямо:
— При таком круглосуточном напряжении, при вашей деловитости как вы еще находите время и силы окунуться в общечеловеческие проблемы и искать собственные решения их?
Ожидаю, что он уйдет от темы, но Нгуен отвечает с патетической серьезностью:
— Если Вьетнаму не думать на ходу, он пропал!
У вьетнамца идентификация с собственной страной звучит естественно и не раздражает даже моего щепетильного слуха.
Этот человек сознательно, зная, что делает, стремится соединить политику и человечность, дисциплину с внутренней свободой, правду и собственное мнение, партийную принципиальность с дружеской просьбой, оптимизм и философскую углубленность, обострение классовой борьбы с искусством.
Еще слушаю, как он обрисовывает, словно тонким пером, своим живым языком трагическую историю своего народа, угрозу завтрашнему дню, древнюю историю Вьетнама, тайну вьетнамской семьи, покоящуюся на уступчивости и терпении мужа, ибо терпение — высшее проявление мужества на Востоке. Он мне рисует суровость партизанской войны, нежность вьетнамской матери, сложность современного мира, мудрость народа, ополчившегося против автоматизированной смерти…
Его слова — экстракт из долгих размышлений и наблюдений.
Слушаю его, засмотревшись через окно на далекий изгиб горизонта, и думаю:
«Человек — это вон то едва уловимое взглядом соприкосновение земли и неба».
Неожиданно Нгуен говорит:
— Думаю, что вы азиатка!
Эта похвала пробегает по мне ознобом волнения, несмотря на знойный послеполуденный час.
— Азиатка, потому что улавливаю азиатские хитрости?
Вьетнамец не понимает шуток в серьезных делах. Шутка допустима лишь в строго определенном кругу забавного разговора. Нгуен начинает объяснять, что такое азиат. Он не знает, что моя страна — перекресток Европы и Азии.
Балканский полуостров — порог между двумя континентами. Мы растем у самого порога, под копытами обеих противоположных сторон. Я вся пронизана встречными ветрами, которые сталкиваются в моем сердце. Во мне переплетены, поглощены один другим два континента. Европа разума, тревоги, скептицизма. Азия интуиции, нирваны, веры. Моя ночь — Азия, день — Европа; они сменяются: ночь становится днем, день — ночью, гоняются друг за другом беспрестанно, переливаются один в другой, исключают и дополняют друг дружку. Мои сутки — евразийский водоворот, из которого я не могу себя вытащить, он влечет меня то ко дну, то на поверхность.
Напрасно
Когда я среди европейцев и азиатов, у меня чувство вины. Не знаю, к которым принадлежу. Никогда не забуду одного приема в болгарском посольстве в Ханое. Как-то так получилось, что по одну сторону остались белые, по другую — желтые. Я — посредине, в нерешительности, к кому присоединиться. Один дипломат заметил мое неловкое положение и подошел ко мне, чтобы помочь вернуться к «своим». Это заставило меня броситься к другим, которые стояли непроницаемой стеной и наблюдали за мной сквозь узкие прорези своих глаз. Но и среди них я была чужая.
Ночь и день во мне ввязываются в спор, но потом оставляют друг друга и сливаются в какие-то сумерки, в какую-то грусть, и это присущий мне цвет. Я из расы грустных.
Раз уж принадлежишь двум мирам, ты обречен на пожизненные поиски себя самого.
Итак, обращаюсь к Нгуену со своей странной просьбой. Передо мной смуглое лицо Азии. Под ножом этих глаз каждое мое слово открывается, как мидия. Спрятанное выходит наружу. Неизбежный «третий» при нашем разговоре — мой преданный Ке. Он беспрестанно доливает лотосовый чай в наши чашки с чрезвычайно занятым лицом. Он хочет показать, что его тут нет. Воздух сгущается от неловкости. Начинаю прерывистым голосом:
— Друг, боюсь, что задам тебе путаную задачу…
Нарочно употребляю «ты», рассчитывая на его непривычное еще звучание.
Глаза его становятся амбразурой, смотровой щелью в танке, прорезью в забрале или в щите. Он читает мои мысли как по бумаге. Я говорю: «Друг, боюсь, что задам тебе путаную задачу», а он слышит: «Друг, на карте стоит наше взаимное доверие, которого мы достигли с таким трудом». Отвечает он не моей фразе, а моим мыслям:
— Настоящее доверие ничего не боится.
Ободряюсь и двигаюсь дальше:
— С тех пор как увидела этого ребеночка около Хайфона, нет у меня спокойного сна…
А Нгуен слышит:
«…Вьетнамских детей ожидает гибель. Они мучаются, страдают».
— Мы заботимся о наших детях, можешь на нас рассчитывать.
От голоса его повеяло холодом, прощай, надежда! Пробую зайти с другого конца:
— Пойми меня хорошенько, материнское чувство проснулось во мне здесь…
Он допускает, что я думаю:
«…Дети здесь лишены материнской ласки».
— Наши дети привыкают к общим лишениям. Моя маленькая девочка даже не хочет, чтобы я и мать посещали ее в эвакуированном детском саду.
Я не планировала его озлоблять. Подхватываю в образном восточном стиле:
— Этот ребенок стал для меня символом всего Вьетнама, хочу его приютить в своем доме.
А он понимает:
«…Боли вьетнамского народа преисполняют меня состраданием».
— Разве Вьетнам достоин сожаления?
— Напротив, твоя страна преисполнена гордости и вдыхает веру в человека…