Суббота навсегда
Шрифт:
С каждой ступенью он становился все ближе и ближе к обители блаженства. Но!.. Под сердцем вздувается пузырь холодного воздуха, а от проросшего семени осталось мокрое место. Что это значит? Врата рая бесхозно распахнуты! Где страж? А где сокровище из сокровищ? Селим роняет узелок, который заполняется болью, безразличной всем, включая и нас; с саблей в руке носится он из комнаты в комнату, где обломки, осколки, обрывки свидетельствуют об отчаянном сопротивлении, оказанном… кому и кем? Вон, что это, там в углу? Колышется… растет… движется… дрожит и стонет…
Селим медленно приближается. То было человеческое существо,
— Златозада… похищена… Я сражался, вот…
Он дотягивается до своего оружия. Последнее, что остается ему, — смыть позор кровью. Но Селим окованным золотом чувяком наступает на горло его кисти. Пальцы, сжимавшие бритву, медленно раскрываются, как цветок на заре.[114]
— Легкой смерти ищешь! Кем похищена? Кем???
— Испанец… фокусник…
Селим заорал в окно не своим голосом:
— Измена! Всем головы долой! Сюда! Кизляр! Гиляр!
И как в комическом дуэте, где геликону вторит губная гармоника, вторил ему Джибрил:
— На помощь! Ханум похищена! Срыты златые горы! Учитель!
В разных местах стали вспыхивать огоньки. Они заметались, запрыгали, их становилось все больше. (Язычки пламени — в ночь полнолунья? Какое, однако, смешение жанров: огнестрельного — с фехтовальным.) Огни сбиваются в кучу, освещают лица евнухов, которые, кажется, вот-вот запоют: «Но кто же лицезренья Граля лишает?»[115]
Вот гиляр-ага, с лицом чернее ночи, на которое он плюхнулся, так что только брызги полетели.
— Где Осмин! — ревет паша.
Доставили Осмина, уже знакомым нам способом, завернутого в ковер. Когда ковер раскинули, то открылся такой срам и грех, которого не бывало со времен гиджры. Первый евнух Басры дрыхнул, прижав к себе ту, с кем противозаконным браком сочетал его Педрильо, говоря: «Пузатенькая, славненькая женушка для моего Осмина». Остававшееся в бутылке вино растеклось по ковру, по Осмину и теперь греховным своим благовонием повергло в трепет ноздри присутствующих.
Немилосердные пинки и струйка кипятку привели Осмина в чувство. Подслеповатыми акульими глазками озирался он, и впрямь кизляр-ага Великого моря днесь и присно, которому рыбок-лоцманов доныне заменяли кастрированные ежики: Хусни, Сулейман, Алишар, Алихан, тот же Джибрил — всего числом двенадцать. В голове каменной бабой ворочалась мысль, неясная, о чем-то страшном, необратимом, под шум боли, до конца еще не осознанной.
При взгляде на бутылку Селим сразу вспомнил об испанце. Он обернулся к Джибрилу, который вместе с другими вундеркиндами пребывал в ураганном смятении: пал их наставник, их недавнее всё. Сиротство и гибель теперь их удел.
— Говори, как это было?
— Господин, никто не может победить Джибрила, когда в руках у него бритва. И я бы одолел шайтана, но ханум ударила меня чем-то сзади…
— Ханум!? Ты хочешь сказать, что она бежала по своей воле, а не была уведена силой?
— Они были все заодно, все сражались против меня: и ханум, и мисс-писс, и давильщица — ею оказался переодетый мужчина.
Услыхав это, Осмин, который уже осознал, что случилось, издал стон.
— В цепи! — крикнул Селим, указывая на Осмина. — В каленые цепи!
Гиляр-ага смотрел на кизляра-ага налившимися кровью глазами и гулко аккумулировал свирепость — так тяжело при этом дышал. Щеки его посерели в предвкушении деликатеса под названием «жареный Осмин», аппетит разыгрался. Черный евнух как бы говорил белому: «Да-а… будет тебе ад на земле».
Картина заговора открылась Селиму, можно сказать, во всей полноте. Англичанка заводит речь о портрете — наутро откуда ни возьмись художник. Селим присылает художнику вина — к вечеру Осмин пьян в сиську. Педрина — мужчина. «Но они не могли далеко уйти, — уговаривает себя Селим. — Им не выбраться из сераля. Хотя… ведь проник сюда, прямо к ней, этот дьявол, этот испанец… Точно из-под земли вырос».
— Где план потайных ходов, собака! Моих янычар! Взять под караул все выходы!
Этот план стоил печати, которую в незапамятные времена носил на пальце злосчастный визирь Ахашвероша. И так же кизляру-ага доверен был коптский папирус — этот ядерный чемоданчик паши.
— Живо план!
Осмин не отвечал ни слова, золотая папиросница на его груди давно пустовала, паша убедился в этом, сорвав ее. Первой мыслью Селима было: подобно тому, как Нух, напившись пьяным, поплатился своим ядерным чемоданчиком, Осмин, который своего потерять не мог, ибо давно лишился места на пире отцов, потерял доверенный ему чужой.
Но обрезанец — в недалеком будущем уже и собственной головы, равно как и всех других органов, а также абонент всех мыслимых и немыслимых казней — он поведал правду: тогда, в Тетуане, французский корсар за златозаду потребовал ни больше ни меньше как «карту укреплений советской стороны» (это напоминает дачу показаний на процессах тридцатых годов, когда обвиняемый, не имевший больше ни прошлого, ни будущего, в настоящем же растоптанный, не воет тем не менее и не кудахчет, а речист, словно он в каком-нибудь доме отдыха Цекубу, за чайком — говорит и прихлебывает из стакана с подстаканником).
— Я очутился перед выбором: отказаться от златозады — зато крепки будут стены, ради нее возведенные, или все же предпочесть напиток в каком ни на есть сосуде — ибо жаждущему это важнее.
Селим стоял тих и задумчив. Когда принесли жаровню, цепи, он сделал знак повременить. Повременим и мы с завершением этой сцены и перенесемся на берег Тигра.
— Смотри, где мы.
Бельмонте на правах старожила этих катакомб первым выбрался наружу и огляделся: луна стояла в небе, чуть оперенная тонким облачком, напоминая крылатый шлем тевтонской девы. Фитильки звезд, казалось, вот-вот вспыхнут, устроят вселенское броуновское движение. (Один художник изобразил, как это будет, и мы его любим, что б там ни говорилось на его счет. Переедать потому что не надо.) Но это «вот-вот» уже длится вечность, а покуда звезды застыли, как лампочки на елке. Все поклоняются погруженному в сон миру и приносят свои дары на алтарь Царицы Ночи: великий голландец и швейцарский мистик, мечтатель Северного моря и мастер перламутровых инкрустаций, приводящий в восхищение слоняющихся по залам Русского музея дяденек и тетенек.