Суббота навсегда
Шрифт:
А хуанитка все слушает и на ус мотает.
Здесь имеет смысл вспомнить, что представлял собою Педро да Сильва, королевский альгуасил. Плебей-следователь (успешный следователь всегда плебей: свободен от честного слова и во всем ожидает подвоха). Хоть и хитер, хоть на мякине и не проведешь, а все же крылышки оторваны — другими словами, не вхож. Почему и не мог поверить коррехидору, когда тот говорил, что песенка Пираниа спета. Да как же так! Да вот же его инквизиторское высочество высоко проплывает над головами в окружении лиловых копейщиков… И многого еще не мог уразуметь дон Педро по причине низкого своего происхождения. Например, готовности коррехидора, с его парадной анфиладою генов, заклать на алтаре чести первенца — что для Алонсо было совершенно естественным, на этом и строился его план, вполне достойный наследника замка Лостадос, где нетленных мощей — до шестнадцатого колена и такая же коллекция паутин в апартаментах для живых.
А еще Алонсо, будучи вхож, будучи своим, знал то, что для альгуасила составляло тайну за семью печатями: речь идет об отношениях между супругами де Кеведо — его светлостью и ее светлостью. До появления бульварной прессы о спальнях сильных мира сего судачили лишь в очень узком кругу, куда будущие читатели многотиражки доступа не имели (вездесущие слуги, оставаясь для внешнего мира чем-то вроде жреческой касты, не в счет). Алонсо, «Сирота С Севера», чьим старинным христианством извинялось — в глазах коррехидора — «отсутствие чулок ниже
Откуда обо всем этом было знать альгуасилу? Хустисия нанес визит его светлости, якобы желая допросить его сына — на деле же проверял, боится ли коррехидор щекотки. Сыном он думал пощекотать его светлость — когда еще другой такой случай представится?
И пощекотал. Коррехидор сперва застыл. Непонятно только — чтоб в следующий миг пасть замертво или растерзать гостя. Тигровый глаз на сгибе большого пальца давал ответ, но истолковать его возможно было лишь задним числом. Пляска!.. В следующий миг — злораднейшая пляска. Он радовался во зло ее светлости сеньоре супруге. Та боялась щекотки, как ненормальная. Ну что ж. На самом деле упоминание трактирщиком имени Эдмондо в числе воздыхателей своей благочестивой дочери вызвано исключительно родительским тщеславием и может только позабавить: соображаешь, что маскирует показное благочестие трактирщиковых дочек… и забавляешься. Редкостного лицемерия девица. (Как всякий атеист и богохульник в душе, дон Педро все остальное человечество подозревал в том же самом, за исключением ну разве что столетних старушенций.)
И опять сюрприз. Намерение побеседовать с юным Кеведо обернулось совершенно неожиданной информацией: Видриера и есть знаменитый капитан Немо, Видриера чуть ли не четвертый в иерархии ордена Альбы. Оказывается, прикосновенность «неприкасаемого» лиценциата до чего бы то ни было сообщает этому «всему, чему ни есть», по самым скромным подсчетам, нолик справа.
Хустисия покидал дом коррехидора обогащенный знанием, которое стоит обедни. Ее светлость сеньора супруга, напротив, терзалась незнанием и охотно бы пожертвовала, мало сказать, обедней — спасением души, лишь бы разузнать что-нибудь про своего Эдика. Напрасно она моталась к хуанитке: только «выдала явку» и ускорила развязку — и еще была облита помоями. Механизм, запущенный Алонсо, работал безотказно. К примеру, такой карамболь. Узнав от его светлости, что третьего дня на Яковлевой Ноге происходило чествование святой Констанции — а не то, что «я имени ее не знаю» (в чем клялся ему Эдмондо), Алонсо «в сердцах» рассказывает коррехидору, что Эдмондо, дескать, накануне провалил экзамен на аттестат мужской зрелости. Дон Хуан взбешен. Этим брошена тень и на его репутацию — великого мастера брать с налета неприступные твердыни. Чтоб у такого отца и такой сын!.. Да такой сын способен на все — под стражу его! И одновременно через малолетнего сладкоежку хустисии подбрасывается фантик, представляющий собою не что иное, как обрывок письма, где явственно прочитываются два имени, Видриеры и Севильянца; при этом вам дают понять, что за справками следует обращаться к дону Алонсо.[125]
Кроха-сын, можно сказать, за маковую росинку продававший отца, дон Хулио, который, уж будьте уверены, до самой смерти не употребит выражения «нажраться дерьма», хустисия, «наш кормилец», — все они были марионетками в пьесе дона Алонсо. Автору, правда, не приходило в голову, что хустисия притворяется марионеткой — из желания понять, чья же он марионетка. Между тем выясняется, что Видриера в прошлом кормился актерским ремеслом. Сыграть труп перед такой невзыскательной аудиторией, как корчете, ничего не стоило тому, кто годами разыгрывал этюд по системе Станиславского: «Представьте себе, что вы из стекла».
Нет, пожалуй, и еще кое-что оказалось неучтенным — а кое-что отпрыск древнейшей испанской фамилии и не посмел бы принять в расчет: мы имеем в виду главу «Поединок», где хустисия выступил в роли Савельича. Ибо ЧЕСТЬ — это все; вера, отечество, любовь меркнут перед нею. Сама честь меркнет перед нею (умом этого не понять). Кроме того, Алонсо не представлял себе, на какой фортель способна хуанитка, прознав, что кто-то, какая-то косая, угрожает ее миленькому.
Стоп. Здесь альгуасил, наконец, обыгрывает своего противника (не в смысле в эту секунду, но на этом участке). Сам того не замечая, дон Педро перестает идти по специально для него нарисованным стрелочкам: вопреки авторской воле персонаж зажил отныне самостоятельной жизнью, больше того, он знает такое, о чем Алонсо и вовсе не подозревал.
Всех берет оторопь, когда Аргуэльо тоже оказывается задушенной — и не взрослым мужчиной, а не то ребенком, не то карликом. На сей-то раз Эдмондо точно ни при чем. Убийцу видели, чуть было не поймали — та же Гуля попыталась схватить малявку, за что поплатилась царапинами на своем нежненьком личике.
Мы, конечно, не помним, что сказал дон Педро, едва лишь бросил взгляд на мертвую Аргуэльо (да перечитайте вообще первую часть, ей-Богу, она того стоит). «Работящая была девушка», — вот что он сказал. И тонким зубчиком от гребня удалил траур, который покойница носила под ногтями — дескать, у них в Астурии такой обычай. Той же ночью к Эдмондо «призрак явился и грозно сказал», даже неважно, что, — важен результат: полоумная хуанитка, позабыв об Америке, радостно потащила своего миленького на Сокодовер, возвестить тройное покаяние. Каких только показаний не давал потом Эдмондо. В ручных тисках покажешь на себя всеми десятью переломанными перстами. С мальчонкой-душителем тоже все объяснилось: им оказалась хуанитка, которая и на коррехидора умышляла, ее видели на крыше его дома… Но хустисия-то знал, что у хуанитки, подобно многим ведьмам, ногти изгрызены до мяса. Не то, что оцарапать прекрасные щечки Констанции — раздавить вошь ей бы было нечем.
— Видите ли, ваша светлость, я это успел проверить до того, как за доном Эдмондо и непутевой девкой закрылась «печная дверца». А почему я, можно сказать, рискуя спасением души, кинулся поперек ручищи — забыли, на площади Трех Крестов? Я должен был убедиться в своей правоте: что не хуанитка тогда расцарапала до крови дону Констанцию. Знайте же, ваша светлость, кровь доны Констанции была под ноготками у покойницы Аргуэльо.
Они ехали в карете великого толедана, легкой, изящной, отличавшейся от броневика, на котором разъезжал хустисия, как пачка «Кэмэла» отличается от «Бэлмор-кэнэла». Седая борода коррехидора, пока он сидел против солнца, казалась черной. Но солнце зашло, и черное сделалось белым. Actus fidei, с которого они возвращались, поставил точку в затянувшемся процессе по делу булочников, которых первоначально было лишь семь человек, проживавших на улице Сорока Мучеников. Но дело разрасталось: постепенно булочников сделалось тоже сорок; выпечка обрядовых кушаний, что им инкриминировалось, дополнилась новыми пунктами обвинения. Какая ритуальная выпечка обходится без ритуального кровопускания? А тут по случаю примирения короля-христианина с королем-католиком последний устроил господам провансцам, укрывшимся за Пиренеями, небольшой «кыш!». Сразу в иудейско-кондитерском деле отыскался альбигойский след. Новый виток, новые подследственные. Но вот давно уже все получили отпущение грехов, дружно в этом расписались и взвились кострами в синие ночи Толедо. Только семь псиглавцев, действительно невыносимых, как семь зверей, ушли в глухую несознанку. Казалось бы, не все ли им равно, кому они этим что докажут?
Дон Педро сжал хустисию: тоже твердая, можно ею кому угодно череп проломить. А все же надо различать между твердостью и упрямством.
За всю дорогу великий толедан не проронил ни слова (когда они сходили с трибун, альгуасил попросил у его светлости позволения сопроводить его до дому, сославшись на необходимость «поставить наконец точку в одном известном деле, возможно, совместными усилиями»).
— Я специально откладывал этот разговор. Пирожковая «Гандуль» — последнее, что связывало нас с прискорбными событиями декабря. Не угодно ли вашей светлости взглянуть на них глазами некоего Педро из Сильвы, альгуасила с двадцатилетним стажем? Во всей той истории с доном Эдмондо меня с первой секунды смутило, что ребята сперва находят удавленника с петлей на шее и лишь затем слышат крики трактирщика. Если вентарь погнался за человеком, не сумевшим его задушить при помощи веревки, то когда же, спрашивается, тою же самой веревкой был задушен Видриера? Или, по-вашему, убийца ходил с набором веревок? Нет, Видриеру никто не убивал. А значит, и тела его никто не похищал, тоже мне святой Себастьян… пардон. Отрыжка мысли. Говоря, ваша светлость, языком юристов, отсутствовал состав преступления, если не считать преступлением дачу ложных показаний, но тогда в преступники надо зачислить всех испанцев: еще ни один альгуасил, ни один алькальд в своей жизни слова правды не слыхал. Да и что такое правда? Смотрели «Расемон»? Пардон… Что-то съел. Пока ту косенькую не придушили, ничего и не было. Кто-то здорово на дона Эдмондо катил бочку. Сразу думаешь: бочка… так-так-так… бочка… Диоген… словом, Видриера. И верно, начал покойником, кончил призраком: дона Эдмондо-таки угробил… Пардон. А узнав от вашей светлости действительную историю Видриеры, я еще подумал: уж не родительскому ли гневу обязан дон Эдмондо своим плачевным состоянием? Не накликал ли он на себя отчей кары за какой-нибудь опрометчивый поступок? Вот почему я решил ни словом, ни делом вашей светлости не перечить. И ошибся: дон Алонсо был злым гением несчастного. Что двигало им? Естественней всего допустить, что красота доны Констанции, снискавшая восторги многих, и его не оставила равнодушным. Я ведь еще прежде вашей светлости знал, что дон Эдмондо покушался на обладание доной Констанцией: гарда его шпаги крепилась солнцем, а Аргуэльо все боялась солнечного удара. После ночного переполоха — с трупами, удушениями и прочими прелестями, у дона Эдмондо были все резоны ее тюкнуть. А то иди докажи, что ты не верблюд. Потому одна хуанитка по указанию милого дружка любезного пастушка вполне могла стянуть веревкой горло другой хуанитке. Мы к этому еще вернемся, пока что нас интересует дон Алонсо. Смертельно оскорбившись за дону Констанцию, в которую тайно влюблен, он решает отомстить своему другу и измышляет план коварства небывалого, на которое способен только поэт… О, если бы! Но, как заметил Александр Сергеевич Пушкин, любивший Испанию и хорошо знавший ее поэтов, тьмы низких истин нам дороже. Трактирщикова дочка мало волновала юного Лостадоса, его цель — породниться с вашей светлостью, занять место дона Эдмондо. Для этого он вступает в сговор с трактирщиком. Хавер Севильянец в чужих делах болтун, в своих — могила, спит и видит, как бы подороже продать красотку-дочь, пока она окончательно не сбрендила на почве своей красоты. И снится ему, надо полагать, дедка старенький-престаренький, еще небось участник Толедского Собора… гм, пардон. Икота. Тут откуда ни возьмись благородный идальго, понимаешь, с севера, каких сегодня по всей Испании воз пруди — за что боролись, на то и напоролись — предлагает продать отцовство за кругленькую сумму в девяносто тысяч. Мошеннику решительно безразлично, возьмут его Гулю в жены, в дочки или еще как-то. Сочиняется история про знатную сеньору, разрешившуюся на постоялом дворе прелестной девочкой — благо дон Алонсо был наслышан о своевольной галантности вашей светлости. Дон Эдмондо, бедняга, любил похвастаться своим батюшкой, мало того, во всем следовал его заразительному примеру. Я присутствовал при допросах дона Эдмондо и скажу: возможно, он был бы неважным братом, но в смысле сыновней почтительности оставался на высоте. Даже монсеньор отметил это достоинство подсудимого, посетовав, что оно не всегда встречало должное поощрение.
Хустисия сделал паузу — назидательную? Чтоб собраться с мыслями? Попытаться уловить реакцию коррехидора по его чуть слышному дыханию? Убедиться в том, что он вообще дышит?
— Написанное на геральдической бумаге, не пропускающей воды и жиров, так называемой пергаментной, это письмо и без того хорошо известно вашей светлости, чтоб его снова пересказывать. Дон Алонсо не сомневался, что указанную в нем сумму, тридцать тысяч золотых монет, ваша светлость заплатит без колебаний, раз ее готова была уплатить мать ребенка, покойная дона Анна. Это уже дело чести. Трактирщик назубок выучил свою роль. Ночной патруль раньше или позже должен был проследовать по Ноге. Сложней с Видриерой: как и почему он оказался вовлечен, что ему с этого? Ответа нет. Если орден Альбы — действительно орден сатаны, то ничего удивительного. Князь Тьмы томится великой скукой, в этом корень творимого в мире зла. Не случайно истинный христианин спасается верою, тогда как томящиеся в тайном безверии измышляют для себя занятия, имеющие целью пустое развлечение ума. Последнее же не различает между злым и добрым — всё математика. Еще утром того злосчастного дня, проходя по Сокодоверу, дон Эдмондо и дон Алонсо видели Видриеру, который, по своему обыкновению, софийствовал у Михайловского фонтана. Дон Эдмондо спешил — мы знаем, куда: он изнемогал от любви и желал, как библейская отроковица, чтоб его освежили яблоками. Поэтому он торопил дона Алонсо, которого мнимый сумасшедший, напротив, чрезвычайно занимал. К тому же по ходу дела выяснилось, что Видриера никакой не лиценциат, а всю свою премудрость почерпнул «на водах». Словом, как-то Видриера оказался в заговоре. Те семь, не далее как час назад ставшие косточками костра, имели неосторожность принять от него на хранение перевязанный розовой ленточкой пакет с куском цепочки и изорванными в клочья письменами — второй пакет, с недостающими звеньями и обрывками пергамента, по словам трактирщика, пролежал у него целых шестнадцать лет. Видриера сам надоумил пирожников в случае чего пустить манускрипт на обертку. Хозяева «Гандуля» так и поступили. Первый покупатель, чье благородство семеро козлят сочли достойным пергаментного фантика, был не кто иной, как серый волк, которому овечью шкуру заменяло тончайшее брюссельское кружево. Дальше все шло как по писаному. Ваша светлость читали истории, где по совпадению колец родители находили детей, где, соединенные вместе, клочки ветхого пергамента открывали тайну чьего-то рождения. От дона Алонсо даже не потребовалось большой изобретательности: испанская проза — одна сплошная шпаргалка, знай себе сдувай… Ваша светлость изволят сомневаться? Ах, ваша светлость… Если по правилу «cui prodest?», то оно состоит наполовину из исключений, наполовину из допущений. Пускай Аргуэльо для дона Эдмондо сто раз testis ingrata, которую сам Бог велел устранить[126] — тем не менее, ни сном ни духом он не причастен к ее смерти. И наоборот, казалось бы, какие причины у доны Констанции ее убивать? Убила же… Мотив — дело тонкое. Поэтому всегда лучше, когда не по правилу, а по хустисии. Гримируя дона Алонсо под оперного злодея, я рассуждал так: хорошо, отлично, приключившееся с вашей светлостью в замке Ла Гранха secret de polichinelle. Но, скажите на милость, кто знал о неудаче, постигшей дона Эдмондо? А ведь только от взаимодействия этих двух знаний мог возникнуть необходимый энергетический заряд в порождение мысли, исполненной стольких ухищрений зла. Подобно тому, как другой энергетический заряд породил мысль о вселенной. Недаром Фауст поет: