Суббота навсегда
Шрифт:
— У нас нет тайн друг от друга, — возразил дон Алонсо.
— Ну, это положим, — альгуасил игриво погрозил хустисией. — Впрочем, может, уже и нет? — Он испытующе посмотрел на молодоженов.
— Мадонна поручила меня вашей защите, сеньор супруг. Я не отойду от вас ни на шаг.
— Хорошо… Валяйте, рассказывайте свою историю, сеньор альгуасил. Если она такова, как вы обещаете, почему бы и сеньоре не позабавиться? — По лицу дона Алонсо носилась улыбка — как если б металась в западне.
И хустисия принялся «сдавать карты».
Все, что он скажет, нам известно. Но нам интересно понаблюдать за слушателями.
Дона Констанция догадалась, в чем дело.
— Лонсето! — вскричала она, кидаясь к ногам супруга, обутого в «копытца» — пантуфли из синего кордована, без пятки на небольшом каблучке. — Любимый! Я не знала… я думала…
— Сударыня, встаньте. Вы поступили как истинная испанка, для которой честь превыше жизни — а своей или чужой, это уже как придется. Вы мне в пандан, мадам. Справедливость, — продолжал дон Алонсо, обращаясь к хустисии. — Боюсь разочаровать вас, но мне интересны только незнакомые истории. В вашей же не предвидится ничего такого, о чем бы я не знал. Не так ли?
— Я не только не претендую на это, ваша милость, но и был бы в этом случае чрезвычайно смущен.
— Хустисия, приняли ли вы во внимание, сколь могущественны мои друзья и какие связи унаследовал я вместе с именем и имением?
— Вот именно, ваша милость, на них-то я и рассчитываю. Снабжение продовольствием наших правоохранительных органов оставляет желать много лучшего. Вы, ваша милость, могли бы посодействовать улучшению нашего питания.
Дон Алонсо расхохотался.
— Позвольте начать с вас. Вы остаетесь у нас к обеду. Севильянец приготовит такую баранью пуэлью, что пальчики оближешь.
С того дня дон Педро стал частым гостем в доме покойного коррехидора, где они втроем, с хозяином и хозяйкой, воздавали должное кулинарному таланту бывшего трактирщика, калякая о том, о сем. А потом дона Констанция родила, и ребенок, как говорят в народе, забрал красоту матери. Возможно, поэтому других детей у них не было: что не вкусно, то и не съедобно — как опять же говорят в народе.
Вскоре их жизненные пути разойдутся: где Оран и где Компостелла… Севильянец стал подумывать об Индии — думал, думал и в суп попал. Альгуасил постоял над кастрюлей: больше уж не едать ему такой пуэльи. Хотя он и был сверстником коррехидора, умирать не спешил, зная, что за гробом его никто не ждет.[131]
Его светлость дон Хуан Оттавио де Кеведо-и-Вильегас — Железная Пята Толедо, Хуан Быстрый — с трудом вышел из кареты, когда она въехала во двор его дома. Маэстро сделался очень стар, из Хуана Быстрого превратился в Хуана Черепаший Шаг. Пока он поднялся на первый этаж, пока самому себе выписал пропуск в замок Святого Иуды, пока достал из тайника шкатулку с фамильными драгоценностями жены…
Было уже далеко за полночь, когда, повернув Сусанне голову, он привел в движение секретный механизм своего кресла. Сразу позади в стене образовался проход. Его светлость погасил свет и через потайную дверь вышел из дома.
Седобородого, растопыренными цепкими пальцами прижимающего к груди ларец с драгоценностями, его можно было принять за метра Рене из оперы Хенце «Волшебство на мосту» (по одноименной новелле Гофмана). Поминутно озираясь и при малейшем звуке прижимаясь к стене, дон Хуан направлялся не больше и не меньше, как в Пермафой — местечко повеселей Нескучного Сада, нечто среднее между Сциллой и Харибдой. Вот фигура, закутанная в плащ с головы до железных пят, скрылась в развалинах какого-то дома. На условный стук дверь отворилась, и коррехидора ввели в жарко натопленную комнату — даже залу.
Взору его открылось невероятное зрелище. Шелка, картины в дорогих рамах, опрокинутые хрустальные бокалы, белая скатерть, залитая вином, ковры толщиной в ладонь, бронзовые и серебряные шандалы в виде черепов, украшенные тайными масонскими знаками; при этом смуглые черноволосые красавицы с грудями, как пушечные ядра, плясали «цыганочку», а негр в лиловом фраке наверчивал Шуберта-голубу — эх, раз, еще раз…
На каминной решетке жарилось мясо. Кто-то, лицом и телом походивший на циклопа, с кроваво-красным лишаем по самые локти, поддевал стальной вилкой шипящие куски, переворачивал и, когда они становились со всех сторон готовы, швырял на поднос или тарелку, смотря по тому, что ему протягивали.
Пир стоял горой. Только председательствующий ни к чему не притрагивался. Он сидел во главе стола, покачиваясь, как на слабом ветру, и задумчиво наверчивая на палец прядь волос у скулы. Это был бесконечной худобы человек — необходимый минимум плоти, без которого душе негде заночевать. Одеждой, словно в насмешку, ему служил просторный балахон, настолько просторный, что внутри тело могло свободно маневрировать, три шага влево, три шага вправо — как в небольшой комнатке. Очень высокий лоб, благодаря глубоко запавшим вискам, имел форму кувшина, опрокинутого над чашей (и многим, очень многим доводилось быть этими чашами). Глаза полуприкрыты, между веками мутный осадок взгляда. В то время, как правая рука накручивала на палец локон, левая катала ладонью по столу маленький стеклянный шарик — «марбл» — с вихрем разноцветных катаклизмов внутри; это напоминало упражнение на координацию движений, выполняемое под гипнозом.
Но никакого гипноза не было. Как не было и нужды приподымать веки — чтобы узнать гостя.
— Заходи, ваша светлость, гостем будешь… А не то так и царем. Ну, говори, зачем Бог принес… Хочешь ослятины жареной отведать? Старый осел издох и братцам тело свое завещал — ешьте, пейте меня, дорогие ослы, будете, как я.
Коррехидор продолжал в безмолвии стоять, только умоляюще протягивал шкатулку.
— Я — Никто, — продолжал тот, — и звать меня Никак. Я есть знание: каждого из вас о самом себе. Совокупность этих знаний.