Суббота навсегда
Шрифт:
— Я бы ее зарэзал, — отвечал Мдивани голосом, не оставлявшем в этом ни тени сомнения.
— А ты, арамбаша?
— Я бы ее задушил.
— А ты, Амир?
— Я бы ее рассек мечом.
— Вот видишь, — сказал Селим Констанции. — А я тебя отпускаю. Ступай. Выдать ей выездную визу!.. Сколь жалок избранный тобою жребий. Пусть вечное раскаяние будет твоим наказанием.
Шепоток пробежал по залу.
— А теперь, Гогия, скажи, как бы ты поступил с сыном человека, который заставил тебя пройти через все муки ада, — с его единственным сыном?
— Я бы его зарэзал, — лаконично отвечал Мдивани.
— А ты, арамбаша?
— Я бы повесил
— А ты, Амир?
— Я бы нашел самую высокую гору, развел бы на ней костер до неба и сжег его живьем — чтобы весь мир знал.
— Ты слышишь, Лостадос? Я же тебя отпускаю. (Шум, возгласы изумления.) Иди к своему отцу, скажи, что видел Эдмондо, расскажи, кем он стал и как пощадил тебя. И да будет его позор мне отмщением. Обесчестить отца в глазах сына — это ли не лучшая месть? Выдать ему визу.
Взгляд Селима остановился на Педрильо и Блондхен — те безмолвно ждали решения своей участи.
— Эти тоже пусть катятся, в пьесе «Великодушие Селима» нет маленьких ролей.
— Хотя бы сделай из него на прощанье Педрину, — не удержался Осмин.
Паша посмотрел на него с недоумением.
— Зачем? Чтобы вырос в цене? Это было бы излишней любезностью с нашей стороны.
Перевел взгляд на арамбашу.
— Арамбаша! Сегодня из всех моих слуг ты самый расторопный. Позаботься о надежном корабле и опытном капитане.
— На лице и на глазах! — просиял арамбаша. (А сияющий арамбаша — это уже, можно сказать, редкое небесное явление.)
Селим встал, все пали.
Времени на сборы почти не понадобилось: только Бельмонте вернули шпагу, да еще Педрильо получил на складе новенькие шальвары и плащ с кистями. К общему восторгу дожидавшийся их корабль был тот самый «Ибрагим», на котором они готовились бежать. Настоящий Ибрагим приветствовал пассажиров у трапа, говоря каждому «уэлком, сэр» или «уэлком, мэм», и при этом отдавал честь. Остальные пятеро матросов возились со снастью, отвязывали канат. Через считанные минуты ветер упрется в парус своим крутым упрямым лбом.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
(эпилог на небе)
I
Долго еще корабль, отплывший в небесную лазурь, был виден с Земли. Затем пурпурно-красные половинки занавеса в несколько синхронных рывков соединились, и сверху опустились четыре золотые буквы прописью: Fine.
Гром рукоплесканий.
Первыми кланялись куклы — но и кланяясь, не забывали свои роли: Бельмонт с Констанцией бросали друг на дружку нежные взоры, Педрильо, обняв одной рукою Блондхен, другой показывал нос Осмину, который в бессильной ярости топал ногами и подпрыгивал. Следом за куклами поклонились музыканты, сидевшие перед сценой, после чего их как корова языком слизнула. (Мы не знаем, куда уносило этих — а вот артисты оркестра императорской оперы после спектакля шумною толпою шли на Невский к «Лейнеру».)
Последним раскланивался сам маэстро. Карло-Рикардо Аббассо был ослепительно лысый человечек в коротких панталонах и кирпичном — вероятно, пуленепробиваемом — жилете. Прибавим к этому высоченные, как айсберг, брыжи — разве что белизны не такой первозданной, но ведь айсбергу и не приходится выдерживать по три спектакля в день.
— Я не поняла, почему Селим-паша всех отпустил… Ой, Ляля, смотри, твой cr^epe капает!
Лена, дочь зоолога из Прудковской гимназии, поспешно слизнула густую красную каплю, она совсем позабыла про блин. Она позабыла обо всем на свете. Щеки ее пылали, из-под съехавшей набок шапки выбивались рыжеватые волосы.
— Но он же объяснил, что есть большее наслаждение, чем месть: отвечать великодушием на несправедливость, — мальчик, сказавший так, выглядел младше своего возраста из-за своего роста.
— Все враки, — сказала Маня, — турки беспощадны. Я читала в одной книжке — называется «Черная роза, или Гордая валашка», Сильвии Владуц, — про девушку, которую похитили и продали в гарем паши. Но она сумела забраться в огромный торт, это ее спасло. Потом скрывалась в русской миссии. Ее звали Черной Розой — такая она была красавица. Когда валашский князь ее увидел, то влюбился без памяти. Так стала она валашской господарыней, княгиней Мурузи. Ее мужа турки схватили и убили, потому что он был за Россию. Знаете, как у турок казнят? Ужас, лучше не рассказывать. А царь взял несчастную княгиню с малолетними княжичами под свое покровительство и подарил им дом на Литейном… Да что с тобой, Лялечка? Ты что, в театре марионеток никогда не бывала?
— Не бывала, не бывала… а вот и побывала! — Присяжный стряпчий Шистер достал брегет с гербом на крышке. В иные времена этой крышки касалась рука, которая ни при каких обстоятельствах не могла бы быть ему протянута — даром, что лицо у Шистера бритое, усы «пикадор», как у офицеров с «Камоэнса» (беднягам тоже недолго оставалось их носить — уже спущена в бомбовые погреба «Гете» роковая торпеда…). — Дети, а что если нам на тройке прокатиться?
— Да-а, дядя Мотя, да-а! Ура! — закричал мальчик.
Лена доела блин. Но она молчала, боясь выдать свой восторг: на тройке она тоже прежде не каталась. Руки от сиропа были липкие — несколько слепленных снежков, и все смылось.
— Тебе не страшно? — спросила Маня. — Это будет побыстрее поезда. А что как вывалит?
С наступлением темноты гулянье на Марсовом, по язычеству своему, обретало оттенок инфернальный, что было незаметно днем, под сверкающими на морозе красками. Голубые язычки газа в сумерках обводили этот берендеев град, с его каруселями, сбитенщиками, ледяными горками, гармонью, скоморошьими представлениями — своих и заезжих карабасов — всем тем, что полиция сгребла в кучу и высыпала на Царицыном лугу: гуляйте, люди русские.
Петербург насчитывал миллион жителей; среди них пятнадцать тысяч евреев, из коих уроженцев меньше половины — но даже для этих последних катанье на тройке взапуски с «каталями» было планетою Марс. И полвека спустя о том, чтобы съесть что-то на улице: пунцового петушка на палочке иль масляну бородушку пирожка — равно как о прокатной лодке, о стрелковом тире, о прочих «радостях воскресения» — мне даже помыслить нельзя было: «Ты что, из деревни приехал?» Вместо этого мы обедали «на Конной», где после сладковатого, перестоявшего на огне жаркого подавался куриный бульон с мацой. От их прежней квартиры бабушке Мане осталась комнатушка возле кухни, в которой потом прописали меня; на расшатанной этажерке — серебряная шкатулка с отделениями для ниток, иголок, булавок, наперстка, ножниц, рядом — гребень-лорелей, еще какие-то бессмысленные осколки былого. На стене в золоченой овальной раме висел «Завтракъ негоціанта», где яйцо облупилось до самого холста.