Суббота навсегда
Шрифт:
— Ты хочешь сказать, что похищение состоялось?
— А разве ты этого не понял?
Паша не слышал, о чем они говорят — а хотел бы. Увы, чтобы распоряжаться жизнью и смертью с тою же помпезностью, с какой принимают парады, острота слуха не требуется.
— Педро, — сказала Блондинка, — у нас нет возможности спасти свои жизни.
— Боюсь, Блондиночка, ты права, — отвечал ей Педрильо.
— Ты хотел, чтобы я выучила тебя английскому — тогда пой вместе со мною. Помни, последние слова в этом мире будут сказаны по-английски.
Оба поют:
Rule, Britania! Britania, rule the waves;
Britons never, never, never will be slaves.
Селим
— Эй! Что они говорят? Что смеют они сказать?
Ему бы кинуться вниз, звериными прыжками, через десять ступенек, растерзать ее, овладеть ею… Но, растерзав, не овладеешь. Неужели он снова впал в херувимство, снова подобен окружающему его воинству? О нет…
— Я говорю, что слова, которые последний человек произнесет, покидая Землю, будут сказаны не по-русски и не по-китайски, а по-английски! — крикнула Блондхен — звонко, будто на весь мир.
— Унять ее!.. — прошептал Селим-паша, теряя силы.
Но легко сказать «уйми» — гайдуки, взмахнув было палашами, превратились в собственные изваяния: это Констанция метнулась к Блондхен и обняла ее.
Если б он послушался Осмина — тогда, на золотистой лодочке… Теперь уж поздно, теперь уж Осмин сделался бесформенной студенистой массой, сочившейся сквозь в синюю полосочку халат. На дорогого учителя взирал осиротевший класс, а гиляр черной тучей кружил над ними, упиваясь своей неотвратимостью.
— О повелитель, — продолжал арамбаша, наблюдательный, как пункт ООН, — кому как не тебе знать, что любовь не купишь…
— Кому как не мне? Что ты этим хочешь сказать?
Паша даже топнул ногой. Общеизвестно: предшественник Селима превосходил его щедростью. До революции годовой оклад янычар равнялся трем тысячам против нынешних полутора, что, однако, не помешало красным головорезам нарушить все клятвы и возвести на престол любимого человека.
— Отвечай! Что ты хотел этим сказать? — Он вдруг умолк и тревожно покосился на холодец из Осмина.
Арамбаша попытался зализать свою оплошность.
— О светоч Басры! Казни мой язык — мысль неповинна. Мысль твоего раба состояла в том, что мы, гайдуки, исстари служим за любовь, за ласку, и о большем не помышляем.
— Вот и не помышляйте. Коли это у тебя на уме было, якши.
— Повелитель…
— Ну, что еще?
— Не прогневайся, что раб твой тебе досаждает по пустякам. Но орлы нашли у собаки, помимо этой вязальной спицы, — с насмешкою указал на шпагу, — и какого-то там амулета, вот еще что.
Он протянул паше коптский папирус… который паша взял — рукою вестника, тот на ушах слетал вниз и вернулся. (Осмин повел глазом: он самый.)
— Я так и думал. Сыны шайтана… А что за амулет, от чего он помогает?
— Амулет или талисман. Он висел у него на шее.
Это была сова Лостадосов — подарок отца, с которым Бельмонте не расставался. И вот паша берет в руки сову, когда-то державшую гарду на шпаге дона Алонсо, затем (все происходит очень медленно) спускается по тридцати восьми ступеням — с лицом бледнее смерти. Он вплотную подошел к Бельмонте, смерил его взглядом — таким, что Констанция в невольном ужасе отпрянула.
— Твое имя, испанец?
— Бельмонте Лостадос де Гарсиа-и-Бадахос.
— Это я Бельмонте! — весело закричал Мино. По своему обыкновению, он где-то прятался, и теперь счел уместным заявить о себе. Бедная Констанция…
— Лостадос… — паша в невольном ужасе отпрянул. Счет: один — один. — Говори правду, или я до мозгов припечатаю тебя этим! — Он мертвою хваткой сжал рукоять сарацинского меча, украшенную «солнышком убиенных» — такое же было и на флаге: в венце из волнистых лучей.
— У меня нет причин скрывать свое имя — это имя чести.
— Отвечай, комендант Орана тебе родня?
— Он мой отец.
— А мать?
— В девичестве Констанция…
— Ах… — вырвалось у Констанции.
— …де Кеведо-и-Вильегас. Но я не помню ее. Она удалилась в монастырь в пору моего младенчества.
— В монастырь… Давно мои уши не слыхали этого имени: Кеведо… О счастливейший из дней! Сын моего заклятого врага… — арамбаша подобострастно просиял, — в моей власти. Это твой отец лишил меня всего: родины, возлюбленной, гордого имени, чести, это его стараниями я претерпел все муки ада, и только чудо спасло меня от пламени костра. Видит Бог, я верну ему долг, само небо озаботилось этим. Осмина сюда!
Осмина сволокли вниз, как тушу, предназначенную для разделки. Паша даже не взглянул на него, только сказал:
— Ты можешь избегнуть своей участи, презренный, при условии, что измыслишь такую предсмертную муку для них… — вот с кого ни на миг не сводил он глаз — цвета остывшей заварки, — такую муку, которая заставит мансура содрогнуться от ужаса, муку, в сравнении с которой Джаханам покажется садами Аллаха. Но берегись! Смотри, если твоя фантазия тебя подведет и твой рецепт придется мне не по вкусу. Я велю мансуру это же блюдо приготовить из тебя, понял? Твой приговор может оказаться приговором самому себе, помни об этом. А теперь всех пятерых в башню и сковать одной цепью.
«Есть — всех пятерых в башню и сковать одной цепью!» — означала поза, которую арамбаша поспешил принять.
Необходимое разъяснение
До сих пор оно представлялось преждевременным — потребность в нем сперва надо взлелеять: ее зеленый побег должен окрепнуть, дабы удовлетворение было полней. Но запаздывать с этим делом не годится — еще, глядишь, расхочется. Во всяком случае, в эпилоге разъяснения неуместны, эпилог мы посвятим… прологу.