Сумерки божков
Шрифт:
Не бойся погибнуть! Смерть — начало жизни!
Огонь очищает! Умрем, чтобы победить…
Из нашего пепла Феникс воскреснет
И к небу пламенным облаком взлетит!
Последние два стиха Мешканов громко пропел полным голосом и, складывая прочитанную рукопись вчетверо, посмотрел в глаза композитору значительно и даже строго:
— Ах как дает эти слова Андрюшка! Ах как он их дает!.. То есть — просто, кажется, за все тринадцать лет я еще не слыхал от него ничего лучше,
Нордман не отвечал. Глаза его смотрели в одну точку, лицо было экстатическое [45]. Сквозь голову его бурею мчался полифонический вихрь голосов, хоров, оркестра:
Не бойся погибнуть! Смерть — начало жизни!
Огонь очищает! Умрем, чтобы победить…
Из нашего пепла Феникс воскреснет
И к небу пламенным облаком взлетит!
II
В то время как Нордман и Мешканов изучали рукопись о «Крестьянской войне», в режиссерском кабинете кипел горячий спор. Андрей Берлога — огромный, вихрастый, нервный, в синеве по бритым щекам — ходил по комнате, как лев встревоженный, ставя то на стол, то на стул, то на этажерку, то на полку книжную, то на бюро новые и новые столбики папирос, которые он забывал курить, и они бесполезно сгорали или угасали у него в руке. Мориц Раймондович Рахе — чистый, опрятный, маленький, с симпатично некрасивым, пожилым лицом в кустах исседа-рыжей бороденки и редких волос, тоже музыкально лобатый, как Нордман, с глазами неопределенного цвета и выражения, завешанными непроницаемым спокойствием внешнего холода — скрытым «не тронь меня», — сидит, поджав ноги, на кожаном диванчике, будто мерзнет. Ежится, курит толстую и очень ароматную сигару и, — всякий раз, что Берлога поднимает голос, — Рахе посматривает на закрытые двери кабинета с очень заметным неудовольствием.
Берлога. Как тебе угодно, Мориц, но мое последнее и решительное суждение, что Елене Сергеевне не следует браться за эту партию.
Рахе. Лубезный Андрей, прежде на все одолжай мне говорить тихо. Вы, певцы, immer [46] запомняете, что имеете поставленные голоса. Ти громляешь, как валторна. Мы не одни и не в лесу. Я весьма возможно даже, что Елена уже на театр. Одолжай мне говорить тихо. Я не желаю иметь eine grosse [47] домашняя неприятность.
Берлога. Черт возьми! Друзья мы или нет? Товарищи мы или нет? Мы трое — ты, я, Елена Сергеевна — работаем тринадцатый год, как дружная тройка, съезженная в одной упряжке. Мы вместе боролись против старых рутин, предубеждений, насмешек, равнодушия толпы. Вместе переживали трудные минуты и скользили над пропастями краха. Вместе победили, пришли к успеху и создали этот театр. Слава нашей оперы гремит по свету, как единственной, которая сумела поднять лирическую сцену на высоту общественного дела. Неужели после таких двенадцати лет я должен прятать от вас свои искренние мыс-ли и не могу сказать любимым, старым товарищам открыто и прямо в глаза: не делайте, братцы, того-то и того-то, — оно у вас не выходит?!
Pахе. Не можешь, Андрей. То есть — можешь, но не надо.
Берлога. Странно и… не ожидал!
Pахе. Двенадцать лет большой срок, mein lieber [48] Андрюша. За двенадцать лет… М-м-м-м… Ти мне будешь делать большое удовольствие, если перестанешь совать окурок на твоя папироса в мой портфейль…
Берлога. О черт!.. Извини, пожалуйста… Вечно оскандалюсь!
Pахе. За двенадцать лет дети вырастают, а родители стареют. Наше дело выросло, а мы постарели. И… и никто не любит, чтобы другой человек говорил ему, что он уже есть старый. Тем более женщина, артистка. И — какой артистка!
Берлога. Ты, Мориц, приписываешь мне странные мысли. Как будто я хочу унизить Елену!.. Я уважаю и люблю ее не меньше, чем ты сам, поверь мне. И то что ты говоришь о старости, для меня звучит дико, — какою-то скверною новостью… Конечно, может быть… воды утекло много!.. Вон и у меня тоже действительно по вискам серебряные нитки пошли…
Pахе. Никогда не следует класть зажженная спичка в свой карман. От этого твой пиджак получает дырку.
Берлога. Действительно, получает…. даже уже получил… Жаль: пиджак новый… Материя английская, дорогая, хорошая…
Pахе. Я удивляюсь, как ти еще ни разу не устроил себе пожар?
Берлога. Я, брат, и сам удивляюсь… Должно быть, у нашего брата, разинь, есть свой бог, который нас бережет. Но — к черту!.. Ты говоришь: старость!.. Старость!.. Брр… как звучит скверно!.. Старость!.. Но я не замечаю! Представь себе, я не замечаю!
Pахе. О, ти имеешь один свой великий талент на сцена, но никакой для жизнь. Ти никогда ничего не замечаешь вокруг себя, потому что ти есть отвлеченний. Ти думаешь толко на твой собственный звук, ти мечтаешь только на твой тип для твоя роль, ти не видишь и не слышишь, как живем рядом с тобою мы, другие люди, deine Kameraden [49] Это очень счастливо fur die Art [50]. и очень несчастно на твой жизнь, на твоя дом… und fur uns andere auch! [51]
Берлога. Нотация, Мориц?
Pахе. Андрей! Будем… Oh, Teufel! [52]' когда я волноваюсь, я должен терять всякая память на русский язык. Будем… н-ню, как это по-русску? — cons'equent? [53]
Берлога. Последовательны.
Pахе. Du hast Recht [54]. Последоваем, Андрей. Ти находишь себя правым сказать Елене Сергеевне, что она не годна петь оперу Нордмана. Gut [55]. Я нахожу себя правым сказать тебе, что это не товарищеский.
Берлога. Мориц! Я не узнаю тебя!
Pахе. Не товарищеский!
Берлога. Хорошо, Мориц. Хорошо. Будем cons'equent. Хорошо. Так вот — ежели так — я, артист Андрей Берлога, заявляю тебе, как своему директору и капельмейстеру, что на будущей неделе я намерен петь Лоэнгрина… Согласны вы, саго maestro? [56]
Pахе. Oh! Nach Ihrem Willen! [57] Только — ohne [58] музик. Лоэнгрин есть один тенор, а ти есть один баритон.