Сва
Шрифт:
– Обломно как-то, – признался Сва, когда наступила тишина. – Такое отчаяние… Что это было?
– «King Crimson», в подарок от Лави получил, – Нот протянул диск. – У них немало отличных вещей: «Walking on Air», «The Power To Believe» и ещё мог бы много чего назвать – «Inner Garden», например. Но слишком много тоски, самой отчаянной, я с тобой согласен. Есть группы убойной тяжести, но Лави, как видишь, и этого хватило… Отец купил ей «Кингов» за бугром. Так, наобум, потому что Лави попросила что-нибудь новое привезти. Признавалась, что слушала всё до умопомрачения, но больше всего западала на самой последней вещи – «One Time». Она даже спела её однажды в парадняке.
– Последняя?
– Тут дело не в музыке, старик, а в её душе.
Сва кивнул, закрыл глаза. Вспомнил прощальный разговор с Лави. Чтобы не понесло назад, в ту жуткую ночь, встал, шагнул к выходу, спешно пожал руку удивлённому Ноту и глухо сказал:
– Прости, что-то меня ломать от всего стало. Слишком устал. Пока. И спасибо…
Тот разговор с Нотом Сва хорошо запомнил. Оценил и его подарок, хотя забугорную книжицу даже не открывал. Лави отовсюду исчезла. Ни на одной из знакомых тусовок о ней никто ничего не знал. Сва сходил с ума от мрачных предположений, но как-то утром, в непривычный час, ему позвонил Нот, и он услышал то, чего так боялся:
– Лави в психушку положили, вчера. И, скорее всего, надолго. Подозревают суицидный комплекс, – добавил после вздоха: – Теперь халаты её просто так не выпустят, до упора залечат. Представляешь?
В тот же вечер, страшась своих мыслей, Сва примчался к Ноту домой и тут же начал:
– Не знаю… Но боюсь, всё это из-за меня случилось.
Сбиваясь и часто замолкая, он принялся рассказывать об их последней встрече с Лави. Едва начав слушать, Нот покачал головой и прекратил его самоистязание. Встал и начал расхаживать между окном и дверью:
– После твоего рассказа немного понятней стало. Уверен, ты её никак, ничем… – он пристально глянул и отвёл глаза. – Я от её бабушки узнал. Лави в сильнейшем кризисе, в последние дни никого не хотела видеть, отцу устроила жуткую сцену, отказывалась от лекарств, от еды. С каждым днём всё хуже было. Пришлось насильно везти её в больницу, где-то на Яузе находится. Думаю, что к лучшему, иначе, вполне возможно, повторилась бы та чудовищная история…
– Это с венами? – встрепенулся Сва.
– Да.
– Скажи, почему она это сделала? Что вообще с ней происходит, ты знаешь?!
Нот скорбно скользнул взглядом по его лицу, сел в кресло, помолчал:
– Я знаю Лави два с лишним года. И всегда за неё боялся. Мы одновременно вошли в систему. Я – через музыку, а она… – он прервался, их взгляды опять схлестнулись, – она тебе что-нибудь о себе рассказывала?
– Почти ничего. Слышал, что живёт в генеральском доме, с бабушкой. Провожал её один раз, на «Динамо». Говорила, что любит поэзию. И что в её жизни один мрак, что жить не хочет… – Сва уставился на друга больными глазами: – Почему так, ты хоть понимаешь? Лави в крезу из-за наркоты попала? Или из-за меня?! Скажи!
Лицо Нота помрачнело, он снял очки, опять надел, вздохнул:
– Не знаю. Послушай и сам понять попытайся… Отец Лави, правда, генерал. Из полисов или с Лубянки, мне неведомо. Года два или три назад, после смерти её матери, ушёл к молодой жене, чуть старше Лави, и с тех пор у неё с тёщей почти не бывает. Лави от такой жизни давно плющит, но первый раз она вошла в депресняк – до крезов, понимаешь? – совсем не из-за отца. Её бабушка маме моей по дружбе рассказала – они давно на классической музыке сошлись и к тому же в одну церковь ходят, но не важно, – Нот остановился у окна и медленно провёл пальцами по заиндевевшему краю стекла. – Знаешь, у меня до сих пор кровь леденеет… Лави было восемнадцать, только что в Ин-яз поступила. Красивая, умная, все в неё влюблялись. Один художник тоже влюбился, немного безумный, как бывает у талантливых людей. Добрый был, много старше неё и, как видно, очень одинокий. Дарил ей свои рисунки – симпатичные пейзажики с церквушками-деревушками – и всё хотел её портрет написать, умолял в мастерскую к нему прийти, позировать.
Она отнекивалась, смеялась. То ли он ликом ей не показался, то ли считала его шизиком, то ли папа не одобрил – неизвестно. Когда Лави дала ему понять, что знакомство закончено, он, – его звали, кажется, Сигарёв – словно с ума сошёл. Начал носиться по Москве, по друзьям, знакомым. Накануне Нового года стал всех обзванивать и умолять, чтобы к нему в гости приехали, хоть кто-нибудь. Никто не понимал, что с ним, но не придали значения. Одни отказались, кого-то дома не было, кто-то сказал, что приедет сразу после праздников. И к себе его тоже никто не пригласил. Такие друзья оказались… А после Нового года, когда начали к нему названивать, выяснилось, что он пропал. Мастерская открыта, а его нет. Много дней его искали – с милицией, в розыск объявили. И нашли в лесу, недалеко от Москвы, насмерть замерзшим. Говорят, рядом на снегу валялась папка для рисунков и лист с начатым женским портретом. На нём карандашом было косо написано много раз одно и то же: «А любовь не умирает. А любовь не умирает…» Представляю, такие корявые, друг на друга налезшие буквы.
Сва шумно выдохнул и, согнувшись в кресле, закрыл лицо:
– Ужас! А Лави?
– Она об этом ничего не знала. Но через какое-то время её, как свидетельницу, на дознание вызывали. Рисунок этот показали, а она в нём – представляешь? – себя узнала! Или ей померещилось? Трудно сказать. А еще эти предсмертные каракули… В общем, через пару дней Лави в крезу загремела. Выписалась, впала в глухой смур, ушла из института, всё забросила, держалась только на таблетках. И тогда одна подруга привела её в парадняк. Тут у неё новая жизнь началась. Из тусовок не вылезала, на гитаре начала играть, петь, песни сочинять, стихи. Все её сразу полюбили…
Нот отошёл к окну, голос его дрожал:
– Она слишком доверчивая была. А после истории с этим художником всё боялась кого-нибудь обидеть. Всех любила, в больницы к знакомым ездила – прямо сестра милосердия. Непостижимо! Добрая, красивая, тонкая необычайно, а напоролась на мерзавца. Мелькал тогда у нас в парадняке тип один, клеился к ней. Можешь догадаться, что он с ней сделал, если она опять в психушку залетела, и уже надолго, месяца на три. А потом… Я чувствовал, что она на наркоту садится. Сколько раз пытался её отговорить, хотел помочь, другом хотел быть. Не вышло. Понимаешь, она сломалась. От боли.
Нот прервался и бессильно cмолк.
– Значит, всё началось задолго до меня, – произнёс Сва и мрачно спросил: – Скажи, а что это за история, в которую она год или два назад попала?
– То есть?
– Дик говорил, вроде бы её несколько ублюдков, сообща…
– Кому ты веришь? – Нот поморщился и замотал головой: – Если б такое случилось, её отец всех бы по стенке размазал. Нет, ей и одного урода хватило. Такая вот чудовищная судьба…
Проснувшись среди ночи словно в разгар дня, Сва, щурясь от слёз, представил по кинофильмам и книгам, как Лави насильно вкололи дозу транка, погрузили в крезовоз и привезли в больницу-тюрьму с женской охраной в белом и решётками на окнах.