Сва
Шрифт:
– Нет, я вам уже объяснила, молодой человек.
– Я для неё фиалку принёс. Передайте, пожалуйста! Это будет для неё как лекарство.
– В отделение передавать цветы строго запрещено. Тем более в горшках.
– Но почему?
– Ваша… невеста, как вы говорите, не должна видеть ничего, что может её взволновать. Ей сейчас очень трудно. Понимаете?
– А записку можно написать? – Сва потянулся к блокноту.
– Записки больным передавать запрещено, категорически!
– Ну, если ничего нельзя… Возьмите хоть вы себе этот цветок! – отчаянно глянул на неё Сва: – Назад я его не понесу.
– Хорошо, пусть на столе остаётся.
– А она сможет его увидеть?
– Не думаю, прогулки ей пока запрещены.
– Скажите, надолго она у вас?
– Ничего не могу сказать.
– А если я через пару дней… через неделю приду, вы разрешите с ней повидаться? Я еду ей принесу, фрукты.
– Еды у неё предостаточно. Ей отец через день разные деликатесы пакетами носит.
– Вот как? Отец приходит… – Сва удивлённо замолк. – А если через месяц придти?
– Не знаю, что будет через месяц. Но, повторяю, посещать её могут только ближайшие родственники. Вы к таким не относитесь.
Вам понятно?
– Значит, бесполезно приходить?
– Абсолютно. Лучше наберитесь терпения. И скажите спасибо, что я не вызвала охрану и не спросила ваших документов. Да-да! Вы ведь понимаете, о чём идёт речь, о какой уголовной статье?
– Но я же…
– Всего доброго.
– Вам также, – едва выдохнул Сва.
– Спасибо за цветок, – неожиданно, без улыбки, кивнула врач и скрылась за дверью.
Ему показалось, что напоследок в её взгляде мелькнула не угроза, а слабый отсвет человеческого сочувствия.
В тот же вечер они долго говорили с Нотом по телефону и поочерёдно тяжко вздыхали. Обоими владели тягостные мысли, о которых не хотелось говорить вслух. Но под конец, перед тем как сокрушённо опустить телефонную трубку, Сва вновь услышал слова, от которых его шатнуло и прижало к стене:
– Ясно одно, после больницы её надолго запрут в папиной квартире. И неизвестно, увидим ли мы её вообще. Теперь о ней можно только молиться.
f. Душа в свободном падении
О каких молитвах говорил Нот, этот милый чудак? Кому, зачем нужна эта чепуха, когда на душе мерзко от звериной тоски, бессилия, жалости к Лави и самому себе? Халаты вытравят из неё всё живое, превратят в убожество без пола и возраста, доведут до предела, за которым тенями бродят неведомые существа. Ужас – столкнёшься с нею лоб в лоб, а она тебя не узнает, даже не заметит. И будет где-то жить – долго, бессмысленно, как комнатное растение. Та, благодаря которой так ослепительно вспыхнула жизнь, неизвестно когда вернётся. Да и кто вернётся вместо прежней Лави, с её горькой, такой желанной любовью?
Восторженное пространство, разом открывшееся в груди для неё одной, заполнялось тяжёлой, пыточной болью. Сва было всё равно: спиться, вслед за Лави сойти с ума, сторчаться – лишь бы исчезла невыносимая тяжесть или попросту кончилась жизнь. Никого из друзей и знакомых не хотелось видеть. В жалкую пыль распадались прежние убеждения. Надвое раскалывался мозг, двоилось сознание, отказываясь осмыслить происходящее. Он не в силах был противостоять новой, мрачной одержимости, пытался выжить, как получится – стиснув зубы, закрыв глаза, махнув на всё рукой. Искал беспамятства, бесчувствия, забвения любой ценой.
В эти дни в тетрадке для записей появились полторы исчёрканные страницы криво бегущих строк:
Смешно называть страсть безумием или как-то ещё. Никаких объяснений для неё нет. Всё придумано после, искажено рассудком. Тело боится слов, не понимает, жаждет провала в бессловесное, в миги иной жизни. Все слова от ума, а тогда наружу рвётся чистая заумь. Голова освобождается
Несколько порывистых вздохов, жидкая жизнь рвётся наружу и плавит сознание. Но стоит открыть глаза, увидишь, как из неимоверного далека бессмысленно взирает на тебя чужая, забывшая себя душа.
Против воли Сва вспоминалась череда похожих на юношеский ночной бред любовных встреч, в которых слепыми рывками жило одно лишь тело. Всё началось почти случайно, от отчаяния, когда внезапно и мучительно умерла его первая, три весны длившаяся любовь. Но озаренное восхищение, которое он жаждал обрести, не возвращалось, бесследно таяло в чужих глазах, терялось в одинаковых поцелуях, торопливых объятиях, пустых словах. В один из дней он понял, что нужно остановиться, омертветь и, медленно оживая, вновь начать искать ту, без которой жить не имеет смысла. И она появилась. Но сразу же, будто околдованная неведомой силой, выскользнула из объятий, ушла в нескончаемую ночь, туда, где безумие тьмой восходит из-за края земли и до самого неба заполняет мир. «Лави не вернётся!» – ужасался Сва своим предчувствиям, не желал им верить и не знал, как жить дальше.
Всё опять рухнуло, и его понесло по бессмысленному кругу. Он это понимал и мучался из-за своей скрытой ото всех жизни, в которой ни разум, ни душа почти не участвовали. Каждый раз рядом с очередной знакомой в нём на несколько мгновений оживала тоска о потерянном счастье. Погружаясь в печаль, содрогаясь от мучительного, блаженного недуга, обречённо и неистово бился он в женском лоне, словно в нескончаемом тупике, пытаясь вырваться к настоящей любви, к истинной свободе…
Все его новые подруги были далёки от хипповых тусовок. С первой, которая в шутку называла себя «художницей тела», он встретился в выставочном зале на Кузнецком. Стоя рядом, они пару минут разглядывали полотно с налётом модного полузапретного сюра. В каштановых волосах незнакомки вилась чёрная бархатная ленточка, похожая на хайратник.
– Вам нравится эта картина? – не удержался Сва.
– Не очень. Хотя любопытно, – она улыбнулась и многозначительно сверкнула глазами: – Я работаю интересней.
Через день художница, оседлав его, металась на диване своей мастерской, а Сва всё больше овладевала знакомая, приторная жуть. Пахло краской, пролитым вином и сигаретным дымом. В углах стояли сдвинутые холсты, на мольберте проступал начатый мужской портрет, на стене – лист ватмана с беглым, жёстким рисунком обнажённого натурщика.