Свечи на ветру
Шрифт:
Я бросился бежать со станции и опомнился только, когда влетел во двор Пранаса.
— А Пранукас на фабрике, — пропела тетка Тересе.
— На фабрике?
— С сегодняшнего дня он на жалованье. А ты, небось, голоден?
— Нет.
— Приходи вечером. Тогда и попрощаетесь.
— А я не прощаться.
— Разве ты остаешься в местечке? Я слышала, будто тебя забирают в приют, — снова пропела тетка Тересе.
— Никуда меня не забирают, — сказал я и уныло поплелся на мебельную фабрику.
Во дворе фабрики всегда пахло стружкой, столярным клеем и тайной. Я иногда лазил туда через забор за щепками для растопки.
— На фабрике полиция.
— Ну и что? — как ни в чем не бывало отвечала бабушка. — Даниил же не бастует.
— Бастуй, Даниил, бастуй, — кричал дед, но я не понимал, чего он от меня хочет.
Что такое забастовка, мы с Пранасом узнали от дяди Стасиса… Почему ни разу не бастовал дед, могильщик, господин Дамский?.. Неужто они всем довольны в жизни?.. Конечно же, нет. Бабушка терзала деда каждый божий день, тянула из него, как он сам говаривал, последние соки, но ему и в голову не приходило бастовать. Куда там! Я же довольно часто устраивал забастовки и, надо сказать, успешно. Раньше я должен был с бабушкой ходить в молельню три раза на дню, а добился того, чтобы посещать синагогу только по праздникам, а после бабушкиной смерти даже в праздники перестал туда наведываться.
Тетка Тересе совсем расстроила меня. И до нее дошел слух про мою отправку в приют. Ничего удивительного, — местечко наше маленькое, и слух облетает его за полчаса, как бабочка-однодневка.
Я послонялся по двору мебельной фабрики в надежде встретить Пранаса, но его нигде не было.
Домой возвращаться мне не хотелось. После отъезда деда все в нем вдруг осиротело. Даже кошка почувствовала себя покинутой и никому не нужной. Она сидела на пороге и по-старушечьи чего-то ждала, изредка выгибая спину и мяукая на прохожих, спешивших к своим порогам и кошкам. Было время, когда я думал, что нашей кошке, кроме мышей и бабушкиной ласки, ничего не нужно, но сперва дом оставили мыши, а потом ушла и бабушка, но кошке, одинокой и беременной, некуда было деться. Из жалости я даже вылепил десяток глиняных мышей, рассовал их под стол, под топчан и под давно остывшую печку, но она недолго ими потешалась.
Нет, домой мне совсем не хотелось.
Вечерело. Местечко укутал теплый весенний туман. Он стлался низко над землей, заливая всю округу белесым козьим молоком.
Когда я вошел в синагогу, служка Хаим, зажигавший свечи, сказал:
— Правильно, Даниил. Перед отъездом тебе надо помолиться.
— Я не молиться пришел.
— В божьем доме не шьют и не бреют, — сказал Хаим.
— Мне нужен господин Пьянко.
Господину Пьянко принадлежала мебельная фабрика в местечке. Он был тихий, набожный человек, с обожженным
— Реб Натан придет к самой молитве, — сказал Хаим и зажег еще одну свечу. — Все равно он тебе не поможет.
Служка оказался прав. Господин Пьянко выслушал меня и, поглаживая бакенбарды, объяснил:
— Как член общины я не могу нарушить слово. Решено тебя отправить в приют. Для моей фабрики ты еще слишком молод.
— Через год вернется мой отец.
— Через год и поговорим, — господин Пьянко погладил, как собачонку, свои баки и приступил к вечерней молитве.
Туман загнал кошку домой. Я тихонько отворил дверь и юркнул в свою комнату. Не зажигая света, я разделся и лег. Кошка выскользнула из темноты, прыгнула на кровать и свернулась у моих ног, не проявлявших доселе к ней ни должного терпения, ни справедливости. В ее незлобивом урчании мне слышались не только кошачьи жалобы на несчастную долю, но и голос бабушки, низкий, с хрипотцой, винившей во всех наших муках своего единственного сына арестанта Саула.
Я лежал и старался не думать о приюте. Я глядел то в потолок, то на рваные обои, за которыми осторожно шевелились клопы. По потолку ходил синагогальный служка Хаим и зажигал, как на небе, звезды, а под звездным сводом потолка летал дед, кувыркался, как витютень, и звезды опаляли его крылья.
Мое воображение рисовало на потолке не только деда и служку Хаима. Там совершал побег из тюрьмы мой отец, Саул Клейнас, чтобы только спасти меня от приюта.
Как я ни старался забыть о приюте, мои мысли возвращались то к нему, то к могильщику Иосифу, и тогда с потолка исчезали звезды и он нависал надо мной, как надгробный камень.
Среди ночи я вдруг услышал скрип. Вслед за скрипом раздались шаги, я вскочил с кровати и в испуге прижался к стене, как будто недружелюбные клопы за обоями могли взять меня под защиту.
— Надо на ночь закрываться, — пророкотал чей-то голос, и я узнал могильщика. Он чиркнул спичкой, и комната на мгновение осветилась неверным светом. Казалось, залетел светлячок, огляделся и выпорхнул в оконце.
Меня знобило. Мелкая дрожь пронизывала тело. Я стучал зубами, как местечковый сторож колотушкой.
Одноногий снова зажег спичку и сказал:
— Однако же ты, малыш, здорово перепугался. У тебя зуб на зуб не попадает.
Иосиф поднес зажженную спичку к лампе, и от занявшегося фитиля по комнате поплыл знакомый и жилой запах гари.
— Совсем я не перепугался, — ответил я, и меня снова заколотило.
— Да ты никак захворал?
Иосиф подошел ко мне и положил на лоб руку.
— Точно. А ну-ка ложись, малыш. Я тебя накрою, — он снял свой полушубок и, когда я лег, бросил его поверх одеяла.
— Хорошо? — спросил Иосиф.
— Да, — ответил я глухо.
Озноб сменился жаром. Так жарко не бывает даже в середине лета, на солнцепеке. У меня горело лицо, глаза, брови, и я все ждал, когда вспыхнут волосы и по комнате поплывет запах, похожий на запах тлеющего фитиля.
— Я останусь с тобой до утра, а утром позовем доктора, — пробасил могильщик. — Если тебе, конечно, не станет лучше.
Он отстегнул свою деревяшку, прислонил ее к спинке кровати, придвинул табурет и уселся, нелепый и огромный в мерцании керосиновой лампы. В душе я был благодарен Иосифу, что он пришел, но не показывал виду.