Свет в ладонях
Шрифт:
– В последний раз спрашиваю, – нависая над столом и зловеще раскачиваясь, прорычал капитан – не в первый и, вопреки угрозе, наверняка не в последний раз. – Будете говорить или нет?!
Отстранимся на минуту от раскрасневшейся физиономии капитана и окинем широким взглядом ту самую комнату, в которой восемь месяцев назад Клайв Ортега допрашивал мнимого злоумышленника, оказавшегося ревизорским засланцем. Комната эта ничуть не изменилась, разве что залитых чернилами бумаг на столе стало больше, ибо, чтя Устав и будучи непримиримым врагом взяточничества и злоупотреблений, капитан ле-Гашель обладал в противовес этим достоинствам одним недостатком – он не умел выбирать секретарей, посему делопроизводство в гарнизоне Френте находилось в полнейшем беспорядке. Ворохи бумаги, раскрытые папки, пустые чернильницы и ножи для починки перьев валялись тут и там, придавая
– Говорить будете, будете или нет?! В последний раз по-хорошему прошу!
Джонатан, уже получивший свою порцию зуботычин и пинков по рёбрам, не отозвался. Не отозвалась и принцесса Женевьев, сидящая на стуле с ним рядом – прямая, как струна, бледная, с растрёпанными волосами, рассыпавшимися по плечам, в насквозь мокром платье, с которого всё ещё ручьями текла вода. С Джонатана тоже текло, но не так сильно, ибо пышная старомодная юбка принцессы куда охотнее вбирала влагу и столь же охотно её затем отпускала. Тут-то впору было посетовать, что её высочество не приемлет новейшей столичной моды на дамские брючные костюмы. Впрочем, её высочеству было на что сетовать и без того.
Маленькие неприятные глазки капитана ле-Гашеля вновь обратились на принцессу, спокойно глядящую в его побагровевшее лицо. По первому делу капитан ошибочно заключил, что сломать женщину будет проще, и обрушил на неё лавину страшного мужского гнева, перед которым юные, мокрые до нитки девушки обычно тотчас вздрагивают и ударяются в слёзы. Но чаяниям капитана не суждено было сбыться – арестантка лишь слегка поджала губы, словно капитанская брань, жестикуляция и брызганье слюной скорее были противны ей, чем всерьёз страшили. Тут в беседу вступил Джонатан, предложив капитану не повышать голос на даму, за что и получил зуботычину, первую из многих, выпавших на его долю этим вечером. Джонатан не любил, когда его били, тем более если он не мог дать сдачи ввиду того, что руки у него были связаны – в таком положении ему мнилось нечто в высшей степени неблагородное и несправедливое. С этим была согласна, кажется, даже люксиевая лампа, затрещавшая и погасшая ровно в тот миг, когда Джонатан получил вторую зуботычину – на сей раз за то, что смеет поучать френтийского капитана, как ему обращаться со всякой швалью.
– Заткнись и отвечай, сучье дерьмо, – как звать, сколько вас было в лодке, куда плыли, что везли, где ваш склад! Ну!
– Так заткнуться или отвечать? – уточнил Джонатан, сплёвывая кровь, но и это было не тем, что желал услышать от него капитан ле-Гашель.
В конечном итоге он оказался на полу, где его угостили по рёбрам со всей широтой френтийского гостеприимства и вполне сообразно Уставу, допускавшему применение к арестантам физического воздействия средней тяжести. К сожалению, в Уставе не оговаривалось, где заканчивается средняя тяжесть воздействия и начинается тяжёлая, допустимая не иначе как по приговору суда. Поэтому уже очень скоро Джонатан не мог огрызаться, а мог только лежать на боку, хрипло дыша и подтянув колени к животу. Женевьев смотрела на него, сидя на своём стуле, строгая, печальная, сложившая кисти связанных рук на мокром платье, и в её взгляде явственно читалось, как ей жаль. Не столько своего гвардейца, впрочем, корчившегося на полу от боли во имя своей принцессы, сколько того, что они вообще оказались здесь. А всё оттого, что ей так нужно, так нужно было поскорее попасть на остров Навья.
Женевьев, в сущности, рада была бы поведать капитану ле-Гашелю всё, что он требовал. Обязанной себя Арчи Богарту она не чувствовала, ведь обещания своего он так и не выполнил – не доставил их на Навью в целости и сохранности, а обстрел и убыток накликал на себя лишь тем, что вёл незаконный промысел, обирающий государственную казну. Знай Женевьев хоть что-нибудь из того, что требовал сказать капитан, она бы сказала, спася тем самым своего бедного лейб-гвардейца от новых побоев, а себя – от продолжающегося унижения. Однако из всех вопросов капитана она не могла ответить ни на один. Что и откуда везли люди Богарта в тех самых лодчонках, пошедших ко дну, она не знала; своё же имя и цель назначения назвать не могла, равно как и объяснить, каким образом они с Джонатаном, не имея отношения к местной контрабанде, оказались пассажирами контрабандистских лодок. Она подозревала, что, если бы её начали пытать – например, загонять иголки под ногти или совать головой в ведро ледяной воды, – что-нибудь она бы всё-таки рассказала. Но, скорее всего, ей бы попросту не поверили, приняв за умалишённую. Впрочем, утешала себя Женевьев, пытки заключённых относятся к физическому воздействию наивысшей тяжести и запрещены специальным королевским указом, ратифицированным Народным Собранием ещё в сорок девятом году.
Однако эта уверенность ослабла, когда капитан, вконец раздражённый неэффективностью своих методов, подскочил к арестантке и грубо сгрёб её за волосы, запрокидывая ей голову назад и приближая к ней перекошенное от досады лицо.
Здесь мы не погрешим против истины, если скажем, что принцессе Женевьев вдруг сделалось очень страшно. Ей и прежде бывало страшно – в спальне своего отца с пистолетом, нацеленным в грудь убийцы, под штопаным пологом лицедейской повозки на заставе при выезде из столицы, страшно было в объятиях обезумевшей толпы, страшно было прыгать из движущегося поезда, страшно было тонуть в холодной воде… Но никогда ещё не было страшно так, как в этот миг, когда она поняла, что цель её долгого, запутанного и странного временами путешествия сейчас не просто отдалилась, но вот-вот исчезнет из виду навсегда. Что она проиграла, она попалась, и никогда уже не выполнит свой долг и свою клятву, данную умирающему отцу. А этого принцесса Женевьев страшилась, быть может, сильней, чем смерти, потому что в смерть, как любой человек, не верила до конца.
– Вот что, сударыня, – низким голосом сказал капитан, сжимая ей волосы ещё крепче, – вы и так отняли у меня достаточно времени. Не в моих правилах бить женщин, но если это единственный способ развязать язык вашему дружку…
– Оставьте её.
Единственным, кто мог произнести эти слова, был Джонатан – или, что куда менее вероятно, в двух приставах, обрабатывавших его почки минуту назад, вдруг проснулось благородство и сострадание. Однако Джонатан выкрикнул бы это куда громче, отчаяннее и, в конце концов, куда более сипло. Голос же, осадивший капитана ле-Гашеля в его истовом рвении служить Уставу, был негромким, ровным и уверенным, выдававшим в обладателе полную безмятежность духа и осознание своей безмерной власти. Власть и вправду была велика, ибо капитан ле-Гашель тотчас разжал руку и отступил, оставив свою несостоявшуюся жертву бессильно обмякшей на стуле.
– Вижу, вы даром времени не теряли. Как всегда, – сказал вновь прибывший, проходя мимо капитана и стягивая с рук лайковые перчатки. На эполетах его мундира сверкала вода – похоже, он только что попал под дождь. – Неизменно похвальный энтузиазм, однако на сей раз вы чуточку перестарались. Самую чуточку, капитан.
– Ваша светлость, – забормотал тот, униженно кланяясь, – я не…
– О, не оправдывайтесь, не стоит. Вы действовали сообразно вашим обязанностям и, главное, справились с задачей. Прошу вас теперь определить лейтенанта ле-Брейдиса в соответствующие покои и дать ему отдохнуть после тяжёлого дня. С юной же леди, – добавил он, не замечая, как вскинулся Джонатан, услышав своё имя, – мы, с вашего позволения, немного побеседуем наедине.
По знаку капитана упирающегося и что-то бессвязно выкрикивающего Джонатана выволокли вон. Сам капитан, не переставая кланяться, заискивающе предложил вновь прибывшему чашку кофе, сигару и канапе с голубым сыром. От двух последних вновь прибывший отказался.
– А вот кофе был бы весьма кстати. Две чашки, пожалуйста. С сахаром и сливками.
Капитан снова раскланялся и ушёл распоряжаться, оставив своего гостя наедине с арестанткой. Те какое-то время молча разглядывали друг друга.
– Я всё верно сказал, ваше высочество? – спросил наконец человек, которого принцесса Женевьев никогда не видела, но которого сразу узнала. – С сахаром и сливками?
– Я не пью кофе, – ответила та, заставляя голос звучать столь же ровно и холодно, как голос обращавшегося к ней человека.
– Но ведь вы вымокли, замёрзли и устали, не правда ли? Кофе вас взбодрит.
Вернулся капитан с подносом, делавшим его похожим на заправского лакея, влюблённого в свою работу. Тот, кого он величал «вашей светлостью», кивнул в знак благодарности, а когда капитан ретировался, взял сливочник и бережно наполнил чашки до краёв, превращая дымящуюся в них чёрную жидкость в нежно-кремовую.