Светлые города (Лирическая повесть)
Шрифт:
Мне без нее тяжко было, я как ослеп. Меня гнала куда-то тревога.
Милая! Ниточка! Я бродил по городу — старый, старый. Но об этом знаю только я. Только я один знаю, какой груз волочу за собой, когда тебя нет.
Как перина пухом, я набит болью и страхом одиночества. Хорошо, что по лицу не видно этого. Что ничего не видно по лицу».
Устав от мыслей, от споров с собой, он вдруг провалился в сон. Сон не был глубоким. Петр Ильич боялся проспать. (Они условились встретиться с Лейдой в одиннадцать вечера.) Ему снилось
Шары поглощали друг друга, раскачивались, и это славно было, рождало чувство покоя… Шары раскачивались-раскачивались и вдруг принялись бормотать стихи. Во сне он думал: «Как хорошо б это было — карандаш и клочок бумаги, я бы все записал».
Он понимал, что спит и что шары и бормотанье шаров — сон. «Я запомню, запомню», — твердил себе Петр Ильич, как будто от этого зависело что-то очень важное, счастливое, решающее. Он повторял про себя приснившиеся строчки — голос шаров. И вдруг что-то словно толкнуло его. Проснулся, спустил вниз ноги и сам почувствовал в темноте, что рот его растянут искусственной улыбкой.
«Что ж это было? Ах, да…»
Он напрягал память, а оно ускользало и уходило…
…Дважды, дважды вставал океан, И дважды Бурые руки, бурые руки Его оседлали…Больше он ничего не помнил.
Голова была тяжелой, должно быть от солнца. Он подставил ее под холодную струю крана и, не зажигая света, принялся одеваться.
Свет белой ночи лился в окно. На полу лежала широкая световая дорожка, похожая на дорогу луны. Из зыбкого света выступило кресло, на котором он никогда не сидел. Белела раковина умывальника, простыня на смятой постели. Все было призрачно. Он испугался, что сейчас глубокая ночь, глянул на светящийся циферблат часов. Двадцать минут двенадцатого…
Проспал!
«Почему же она не поднялась ко мне в номер?» — сбегая с лестницы, подумал Петр Ильич.
Пустынны улицы. Поздний час для маленького городка.
Ее не было — напротив, у коффика. Не дождалась…
Он быстро пошел по улице к ее дому, прошел центральную площадь с изломанным фонтаном. Стоячая вода отражала светлое небо, от звука его шагов вспорхнули голуби, стало слышно во тьме тяжелое биение их крыльев. Было так тихо, что камешки отчетливо шуршали под ногами.
Но вот опять асфальт, и опять его шаги становятся бесшумными. Из-за угла долетают два пронзительных голоса, смех, удесятеренный тишиной. Темные окна, темные навесы над витринами магазинов — все словно размыто полутьмой ночи, и только кое-где в окнах редкие огни.
Вот ее дом. Их терраса освещена.
Остановившись у изгороди, которой обнесен двор, он долго глядел на освещенные стекла террасы, — выкликал ее, как в детстве, когда еще верил, что можно неслышно выкликать из дома человека.
По двору прошагал пес, услышал Петра Ильича, ласково заскулил, бросился к изгороди, готовый положить огромные грязные лапы на его светлую сорочку.
Петр Ильич колебался. Не повидать ее он не мог, явиться так поздно в дом, в первый раз — считал неучтивым.
…Толкнул калитку. Она оказалась заперта. Опершись руками в острые колышки, перемахнул через забор, как мальчишка. Пошел к террасе, постучал в дверь. Люди, сидевшие у стола, не сразу услышали его стук.
Стол был накрыт белой скатертью, на скатерти, распластав крылья, лежали мертвые бабочки, убитые светом чуть вздрагивавшего огонька керосиновой лампы.
У стола, на террасе, сидело четверо человек: ее отец, мать, какой-то молодой, незнакомый, в голубой майке, — высокий, черноволосый — и Лейда. На ней было светлое пальто, она, должно быть, не успела раздеться, вернувшись с улицы.
Он постучал еще разок, лица людей на террасе повернулись в сторону застекленной двери. Человек в голубой майке сказал что-то коротко по-эстонски, и Петр Ильич, понимая, что это нелепо, но уже не в силах отступить, приоткрыл дверь.
— Здравствуйте, извините.
Лица трех незнакомых не выразили ничего. Он увидел освещенное светом керосиновой лампы улыбавшееся, спокойное лицо Лейды, Послышался торопливый звук ее шажков.
До свиданья, извините, что я вторгся так поздно, — сказал Петр Ильич.
И опять никто не ответил ему.
Они молча прошли небольшой дворик. Лейда открыла калитку, они вышли на улицу. Когда она затворила калитку, оказалось, что вслед за ними выбежала собака. Они шли молча по направлению к городской площади, как будто все еще не в силах опомниться от неловкости, которую пережили только что. Ее рука лежала на ошейнике собаки.
— Прости, — сказал Петр Ильич. — Я проспал. И так мне тяжко было… И до того хотелось видеть тебя, что я не смог дождаться утра. И мы не условились. А мне без тебя плохо. Мне без тебя страшно…
Он остановился и повернулся к ней. Сжал ее щеки ладонями.
— Это нехорошо получилось, — говорил Петр Ильич, приблизившись к ее лицу, — я хотел не так войти в первый раз в твой дом. Но ведь, по существу, это все равно… Мне бы надо тут же сказать твоим или, может быть, ты скажешь сама?.. Послезавтра я уезжаю… И мне бы, разумеется, хотелось поехать вместе с тобой, Лейда.
Он улыбался ей, говоря все это, как улыбаются ребенку, не выпуская ее головы из своих рук, глядя в ее лицо, которое чуть-чуть приподнял вверх.
Сказавши то, что сказал, он стал целовать ее брови, волосы, губы, все еще не выпуская из рук ее лица. Он целовал ее и вдруг, зажмурившись, пробормотал, словно выдохнул, то большое слово, которое в первый раз за много лет шепнул ей нынче в лесу.
В ночной тишине стало слышно, как заскулил пес.
Медленно, осторожно она высвободила свою голову из его ладоней. Он не видал ее глаз. Она держала ошейник собаки и с такой знакомой ему, как будто застывшей полуулыбкой смотрела вниз. Петру Ильичу показалось в неверной темноте ночи, что ее рот вздрагивает.