Свидетельство
Шрифт:
Оружие Бела хранил в вентиляционном отверстии кухни, за небольшой выдвижной решеткой. Во время обыска сыщикам не удалось обнаружить тайника, они располагали только теми сведениями о Пакаи, которые они смогли получить от Каснара. Бела и не отрицал, что поддерживал связь с офицерской группой. Поняв, что им известно также и о «пекаре» Поллаке, подтвердил, что именно Поллак свел его с Каснаром.
— Где работает Поллак?
— Это я не знаю. Я встретил его на улице. Раньше он учился в университете, с тех пор мы и знакомы с ним.
— А ваша рота?
— Какая там рота! Это я так… Прихвастнул для пущей важности…
— Ну, а студенты, о которых вы упоминали?
— Об этом весь город говорит. Болтнул и я тоже.
— Оружие?
—
Пакаи подвергли первичному допросу по методу Петера Хайна. Но он отрицал все наотрез. Отрицал упрямо, фанатично, даже почти сойдя с ума от зверских пыток. Разумеется, детективы обнаружили в квартире следы пребывания его многочисленных гостей.
— Кто такие?
— Мои друзья, студенты. Спали у меня.
— Где они сейчас?
— Разошлись. Куда — мне не сказали.
Одним словом, «дела» из его показаний не получилось, и в конце концов он очутился в Доме нилашистов на улице Молнар, в одной камере с Лаци Денешем.
Ужасы Дома нилашистов, как ими ни пугали Денеша гестаповцы с Солнечной горы, оказались пустяками в сравнении с профессиональными и методичными приемами «психологической подготовки» Петера Хайна. Нилашисты только забавлялись. На свой манер, конечно. Так, например, на одном из допросов они молотком выбили Беле зубы, раскаленной иглой выжгли на его теле порнографические картинки. И все время лаялись, обзывали подряд всех — евреев и неевреев — «жидами». Для потехи. Ни от кого они и не хотели что-либо узнать, добиться какого-то признания. Они уже и за людей не считали арестованных, ни даже за скотов или хотя бы за неодушевленные предметы. Это были для них просто какие-то необычные игрушки, созданные на потребу высшей расы, во славу новой Европы.
Особенно изощрялся в этих забавах некий Янош Шиманди, белобрысый громила с мордой обезьяны и каким-то нездоровым, лихорадочным блеском в глазах. Когда что-нибудь приходилось ему по нраву, он удовлетворенно скреб в затылке. По пятам за ним всегда волочился маленький лохматый человек с постоянно разинутым ртом, закрывавшимся только для того, чтобы выговорить три слога:
— Подохни!
В середине декабря дошел черед до эвакуации типографии.
Специальная комиссия, состоявшая из немецких и венгерских военных чинов, а также нескольких штатских, обошла ветхое здание, машинные корпуса в нижнем этаже, бумажные склады, фотоцех и цинкографию, матричный и наборный цеха. Они осматривали станки и машины, помечая мелом все, что представляло хоть какую-то ценность. Директор типографии, злой, но безмолвный, послушно плелся за ними следом. Не его ведь типография — городского управления, и все же ему жаль было оборудования. Правда, оно уже порядком износилось, устарело — за долгие годы войны никто не думал об обновлении. Но были в типографии и хорошие машины: отличная офсетная ротационка, пятнадцать первоклассных линотипов образца тридцатых годов, несколько серий хороших матриц, два совсем новых матричных пресса и дорогостоящее оборудование фотоцеха. Члены комиссии, очевидно, в деле разбирались и не пропустили ни одного стоящего станка, хотя промчались по цехам буквально как метеоры, спеша в другие типографии, — и даже описи никакой не составили, только мелом пометили станки, подлежащие демонтажу.
Рабочие зашептались. Нилашистов в типографии почти не было. После переворота 16 октября стало известно, что лишь несколько служащих — старые члены фашистской партии. Да еще пяток рабочих погорлопанили день-другой. Но вскоре и эти утихомирились. Остальные рабочие — кроме упаковщиц, приехавших из деревни, да нескольких подростков, набранных прямо с улицы, — все были старыми членами профсоюза, даже платили взносы в фонд Сопротивления. Иными словами, являлись членами социал-демократической партии.
Уполномоченным профсоюза в типографии был механик по фамилии Дороги. Уже много месяцев, как социал-демократическая партия была
— Что-то надо делать, товарищи! Увезут немцы машины — а ведь это наш хлеб! — тревожно гудели рабочие.
Лысый, — зато с густо заросшей грудью, — Дороги скреб в затылке.
— А что мы можем сделать, пес его возьми?..
У многих на языке вертелся ответ: «То же, что и другие». Ведь листовки Сопротивления ходили по рукам. Но произнести это открыто, вслух люди боялись. И потому все только повторяли упрямо:
— Что-то надо делать!
Дороги вспотел от тревоги, злился, что его не хотят понять.
— Что же, что делать-то? — повторял он, кивая старому, с ввалившимися щеками механику, что стоял у соседней ротационной машины. — Слышишь, Сакаи? Что уж тут поделаешь…
Сакаи вытер перемазанные маслом руки о кусок ветоши, подошел к гудящей кучке людей, сказал:
— А ведь надо что-то делать, Густав. Я думаю, на старости лет тебе тоже не захочется новой специальности обучаться. Ребята правы: машины — хлеб наш.
— Не подставлять же нам самим голову под нож? — весь побледнев, выкрикнул Дороги. — Именно сейчас, когда… — Он не договорил, но все отлично поняли его. — А ты и сам человек семейный, не забывай! Ничего мы не сможем сделать, поверьте! Сила солому ломит.
К Сакаи пробрался сквозь толпу его подмастерье Пали Хорват, стройный, смуглый парнишка, и тихо, на ухо, шепнул:
— Кое-что мы все же сделаем!
— Я тут предупредил кое-кого, — буркнул Сакаи своему подмастерью. — Скажи и ты, только самым надежным.
После смены Сакаи вошел к директору.
— Мы вот тут хотим остаться на ночь, — сказал он ему. — Попробуем привести в порядок кое-какие из старых машин. Хорошие-то машины завтра увезут, а работать и дальше нужно…
На следующий день за машинами приехали солдаты. Они увезли восемнадцать наборных машин, две плоскопечатных. Все они были таким старьем, что и работать-то на них никто не хотел. Однако именно они оказались помеченными мелом. Так вот и получилось, что для «операции» понадобились всего-навсего — тряпка, кусок мела да чуточку смелости. А смелость росла от уверенности, что и на других предприятиях поступают точно так же.
Майор Шнибер — немецкий военный комендант будайской железнодорожной станции, спихнув все дела своему венгерскому коллеге, вечно хмельному жандармскому обер-лейтенанту, покрутился с минуту перед зеркалом в туалетной и удалился. По служебным делам! В последние дни эти отлучки по «служебным делам» и рабочее время становились все чаще. Да и сам майор как-то пообмяк. Инцидент между нилашистом Сабо и инженером Казаром был последним его крупным «делом». «Дело» это помаленьку заглохло само по себе. Протокол доноса Сабо «о беспорядках, царящих на станции и в депо», отправился по обычным каналам в гестапо. С тех пор оттуда не было ни слуху ни духу. А майор теперь иногда позволял себе даже быть веселым, шутливым. Между тем на станции все напряженнее становилась жизнь: Сепеши по-прежнему отлеживался и отдавал свои распоряжения по телефону сиплым шепотом; Казар ходил бледный, с ввалившимися от недосыпания глазами; станция больше не успевала ни переформировывать, ни грузить то и дело прибывающие солдатские эшелоны. Шум, грохот, отчаянные свистки паровозов, ругань начальников транспортов… Зато кабинет коменданта неизменно оставался заповедным островком спокойствия и тишины. Достаточно было майору Шниберу удалиться «по служебным делам», как жандармский обер-лейтенант тотчас же бросался на обитый кожей диван и прикладывался к неразлучной своей бутылочке. К телефону на это время он обычно сажал расторопного унтера, и тот на все звонки отвечал по своему усмотрению одной из двух стереотипных фраз: «Господин комендант вышел по делу, я вам сейчас вызову инженера Казара», или: «Вызываю господина Мохаи».