Сын шевалье
Шрифт:
— Эшафот, синьора, новенький эшафот, возведенный посредине двора… и палача, терпеливо ожидающего у подножья узкой лестницы. А вокруг толпятся дворяне, пажи, конюшие, свитские дамы, камеристки, служанки — словом, все, кто находился в услужении у принцессы Фаусты. Сама же властительница с бесстрастным видом стояла на балконе. Мы попытались найти взглядом нашу малышку, но ее не было видно. Я не слишком чувствительный человек, синьора, однако в тот момент не смог сдержать вздох облегчения. Я подумал, что подобное зрелище не для моей дочери и по чистоте душевной мысленно вознес благодарность принцессе, избавившей мою Паолину, такую чистую, такую нежную, от обязанности присутствовать при смертной казни.
И
— О, добрейшая и милосерднейшая госпожа Фауста! Вы увидите, синьора, заслуживала ли она благодарность моего сердца… Знаете, что произошло дальше?
Леонора сделала неопределенный жест, но он уже продолжал:
— Не старайтесь, вам все равно не догадаться. Случилось вот что: на эшафот поднялся человек, с головы до ног одетый в черное, и стал зычным голосом зачитывать какую-то тарабарщину, из которой я почти ничего не понял; речь там шла об отвратительном коварном предательстве, однажды уже великодушно прощенном. но совершенном вновь при самых отягчающих обстоятельствах. Говорилось еще, что необходимо преподать урок всем остальным слугам, а потому преступная голова должна была пасть в присутствии всего двора… И вдруг нам показалось, что небо над нами разверзлось: мы услышали имя Паолины! Приговор был вынесен нашему ребенку! И этот эшафот был возведен для нее! И это ее терпеливо поджидал палач! А топор его должен был обрушиться на ее белоснежную шейку! Безжалостная судьба привела нас сюда именно в этот момент… чтобы мы, о ужас! стали свидетелями казни нашей дочери… Паолина, плоть нашей плоти, наша кровь, наше сердце, наша жизнь — именно она была объявлена преступницей в этом омерзительном приговоре!
— Ужасно! — прошептала потрясенная Леонора.
— Вы можете представить, какой крик вырвался из моей груди. Я бросился вперед… но меня тут же схватили, связали, хотя я отбивался с яростью отчаяния… Тогда я рухнул на колени, плача, умоляя, угрожая… Несчастная мать также бросилась на землю: она рвала на себе волосы, царапала грудь ногтями, кричала… и словами своими могла бы разжалобить даже камни, потому что вокруг нас раздался хор голосов, моливших о пощаде вместе с нами… Властительница оставалась непреклонной. Тогда я, поскольку этот вампир жаждал крови, попросил казнить меня вместо нашей девочки. Мне было отказано.
— Пусть им отдадут тело, чтобы они могли похоронить его по-христиански. Это все, что я могу для них сделать!
Вот что сказала нам великодушная, щедрая, благородная, добрая принцесса Фауста.
Саэтта умолк, сотрясаясь от глухих рыданий, на губах его выступила пена, он хрипел, задыхаясь, и Леонора услышала, как с губ несчастного сорвались два имени:
— Маргарита! Паолина!
Но постепенно браво начал приходить в себя. Он поднял голову, и на лице его появилось привычное жестокое выражение. Правда, он был все еще очень бледен, и глаза сверкали зловещим огнем.
— Как вышел я оттуда, унося тело дочери и потерявшую сознание жену, не знаю… Зато знаю, что неделю спустя Маргарита, метавшаяся в бреду с того ужасного дня, как увидела топор палача, опустившийся на шею Паолины. уснула вечным сном рядом со своим ребенком… Отныне у меня никого не осталось в этом мире.
— Как ты сумел выстоять?
— Синьора, я не мог позволить себе умереть. У меня было кое-что получше смерти.
— Понимаю, — прошептала Леонора, — месть!
Саэтта, лишь кивнув головой вместо ответа, вернулся к своему рассказу.
— Я оставил академию. Я растерял всех учеников. Это было разорение. Впрочем, меня это не беспокоило… Я выслеживал Фаусту! В течение трех лет я следил за ней неустанно. Я растратил все свои сбережения и вернулся к ремеслу браво, чтобы выжить. Теперь мне было все равно. Однажды — это произошло в 1590 году в Риме — я узнал, что Фауста, приговоренная
Леонора кивком дала понять, что эта мысль для нее очевидна. Браво предстал перед ней в абсолютно новом свете, и она с чрезвычайным вниманием приглядывалась к нему.
А Саэтта уже совершенно оправился от потрясения, вызванного мучительными воспоминаниями; ненависть его словно обрела дополнительную силу, подавив человеческие чувства, на мгновение в нем пробудившиеся.
Теперь он вновь стал воплощением мести. В его холодных жестоких глазах сверкала свирепая радость, губы кривились в ужасной усмешке — он наслаждался выношенным им планом отмщения тем сильнее, чем больше ныло сердце, еще трепетавшее от недавних рыданий.
Он продолжил, и голос его звучал глухо.
— Два года я неотступной тенью следовал за Мирти и мальчиком. Она добросовестно охраняла его, надо отдать ей справедливость. Но ненависть, знаете ли, куда упорнее, хитрее и коварнее, чем дружба и любовь. Терпение мое было, наконец, вознаграждено: благоприятный случай, минутная оплошность Мирти… большего я и не просил… сын Фаусты оказался в моих руках.
Он разразился пронзительным смехом. Конечно, ему вновь представилась сладостная для него картина — как он уносит выбранную заранее и обреченную на заклание невинную жертву. Когда же фехтмейстер заговорил вновь, голос его зазвучал с такой неумолимой холодностью, улыбка обрела такую свирепость, а в глазах зажегся такой зловещий огонь, что даже Леонора, чья душа была закована в броню, невольно вздрогнула.
— Вы понимаете? Едва мне стало известно, что Фауста родила сына, я сказал себе: она убила моего ребенка — я убью ее дитя. Убью точно так же, как убила она мою Паолину, иными словами, сын Фаусты должен умереть на эшафоте от руки палача, как умерла моя дочь.
Откинувшись на спинку стула и полуприкрыв глаза, он мечтательно произнес:
— Верхом блаженства было бы заставить Фаусту присутствовать при казни, как выпало на долю мне с Маргаритой! Но, черт возьми, куда подевалась Фауста? Что ж… я уже говорил, нужно довольствоваться тем, что имеешь. Я найду ее… позднее… я принесу ей добрую весть.
Он передернул плечами, словно желая отогнать непрошеные мысли, и сказал, пристально глядя на Леонору:
— Этого сына Фаусты, синьора, я воспитывал почти с такой же любовью, как мою Паолину… — Тут на губах у него появилась горькая улыбка. — Хотя, конечно, на несколько иной манер. И хлопот он мне доставил изрядно! А какие муки пришлось мне пережить! Вы не поверите, но я ни на секунду не отходил от него в те долгие ночи, когда он едва не скончался от изнуряющей лихорадки! Не всякая мать способна на такое! Ведь я свечки ставил за его выздоровление! И Господь понял меня, даровав мне великую радость… Сейчас сыну Фаусты двадцать лет, и это истинный геркулес, который не боится никого и ничего… А еще это настоящий бандит!