Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
— И где же этот тюк теперь? — поспешно спросил Акимов, и Лукьянов заметил, что в глазах его вспыхнули лихорадочным блеском тревожные огоньки.
— Берегу. Дома в ящике под замком держу. Вдруг Венедикт Петрович востребует.
— Ну, событие! — воскликнул, повеселев, Акимов. — И мне ведь об этом ни звука. Не любит дядюшка о своих промашках другим расписывать.
— Он и тогда, в пути, виду особого не показывал. Погоревал, и все. «Звонок, говорит, Степан Димитрич». Я не понял, спрашиваю: «Какой звонок, Венедикт Петрович?» — «Не из приятных звонок. Напоминает он о приближении старости. Собранность уходит, память слабнет».
— Полукавил дядюшка! У него столько собранности, что другому
— «Затмение, говорю, у каждого может быть, Венедикт Петрович». — «Не утешайте, говорит. Раньше ничего подобного со мной не могло произойти, Степан Димитрич». Мне-то тогда тоже от этой потери лихо было. Вроде и мой недосмотр. — Лукьянов умолк, вздохнул, потом заговорщическим тоном продолжал: — Одним словом, Иван Иваныч, если свидитесь с профессором, передайте: буду тюк его беречь сколько надо, а уж коль смертный час придет, накажу и жене, и сыну, и дочкам… А может быть, у вас другое размышление? Прихватить бы тючок вам с собой… А только как?
Вот именно: как? Услышав о бумагах ученого, таким странным образом оказавшихся у Лукьянова, Акимов прежде всего подумал: «Заберу с собой. Вот будет радость дядюшке! Ждет меня одного, а я явлюсь с бумагами его кетских путешествий… Наверняка они нужны ему сейчас позарез».
— Сколько, по-вашему, Степан Димитрич, весу в этом тюке? — прищурив глаза, спросил Акимов.
— Не пробовал взвешивать, Иван Иваныч.
— А приблизительно?
— Приблизительно… — Лукьянов задумался. — Ну, уж никак не меньше пуда. А может быть, и побольше… Думаю все, с чем бы сравнить, и не могу ничего подходящего найти. Мешок с кедровыми шишками? Тяжелее. Гораздо тяжелее. Заплечная сумка с ружейным припасом и харчами? Пожалуй, полегче. А в ней пудик-то вполне наберется.
— А можно этот тюк посмотреть, Степан Димитрич?
— Он у меня в Лукьяновке, а нам туда заходить ни в коем разе нельзя.
— А доставить его куда-нибудь на очередную остановку можно?
— Можно доставить к Окентию Свободному, хотя времени у нас в обрез. Ну, постараюсь.
— Постарайтесь, Степан Димитрич.
Спать они легли рано, чуть только стемнело. Лукьянов рассудил: уж раз придется тюк из Лукьяновки тащить к Окентию, это значит, путь его завтра увеличится верст на пятнадцать — двадцать. Чем раньше они придут на заимку Окентия, тем легче обойдется ему поход в Лукьяновку за бумагами Лихачева.
Но спалось плохо. Лукьянов все думал о бумагах. Не поспешил ли он со своим признанием? Все-таки Акимов только племянник профессора, а не сам профессор. Бумаги же принадлежат профессору, и никому более. Вдруг ученый останется недовольным его решением отдать бумаги Акимову? Более того, он может в любой момент востребовать их, и что в этом случае ответит он Лихачеву? Отдал бумаги Ивану Ивановичу. Так-то так, а по чьей указке это сделано, Степан Димитрич? Разве вас об этом просили?
Мысленно Лукьянов метался, все еще оставляя за собой право в решительную минуту сказать Акимову: «А бумаги, Иван Иваныч, отдать не могу. Извиняйте за поспешность, за необдуманность. Будут вручены только профессору».
Просыпаясь и ворочаясь на жестких нарах, прикидывал возникшую ситуацию и Акимов. «Не взять бумаги дядюшки — глупость и безумие. Второй подобной оказии никогда не возникнет. Уж коли Венедикт Петрович взялся за свой труд о Сибири, легко себе представить, сколь необходимы ему материалы кетских путешествий. Неудобство в дороге, безусловно, от этого дядюшкиного тючка будет немалое, но что ж делать? Возят же товарищи и литературу и оружие, рискуют, конечно, страшно, но все-таки дело свое делают. Чем же я-то лучше их? Во всей нашей партии, пожалуй, не найдешь ни одного такого товарища, который бы, решая одну задачу, упустил бы случай,
Нет, в отличие от Лукьянова, Акимов не колебался и, может быть, потому спал хоть и с перерывами, но крепким, здоровым сном, который и силы возвращает, и бодрость поддерживает.
Когда сквозь голый лес показалась бревенчатая, с покосившейся от снежного намета крышей изба Окентия Свободного и напахнул дымок, расползавшийся по примолкшей тайге, Лукьянов остановился.
— Придется вам, Иван Иваныч, немножко подождать здесь. Зайду в избу, огляжусь, переговорю со стариком, — сказал Лукьянов.
— Да разве с ним не было разговора раньше? — спросил Акимов.
— Был, конечно, разговор. А все-таки в избу я зайду поначалу один. Осторожность не мешает.
— Спору нет, — согласился Акимов.
Лукьянов скатился в лог, потом поднялся на его противоположный склон, снял лыжи, воткнул их в снег и скрылся в избе. Акимов закурил, сдвинул шапку на затылок, прислушивался к зимнему лесу. Приятно освежал морозный воздух запотевшую голову. Было хорошо и ногам, отдыхавшим в покое. Сегодня Лукьянов торопился, несколько раз переходил на такой бег, что Акимов отставал на полверсты, невольно вспоминая тунгусского озорника Николку. В том, что Лукьянов торопился, ничего необычного или непонятного не было: в течение вечера и ночи ему предстояло сходить в село и вернуться назад на заимку. Но переход от озера «Девичьи слезы» до избы Окентия согрел Акимова, притомил. Видно, у охотников какая-то своя мера всему. Совсем не оправдались слова Лукьянова: «Тут до Окентия рукой подать». Они шли и быстро и долго. Правда, шли по равнине, прямиком, не карабкались, как вчера, по лесным завалам. В другой раз надо поосторожнее относиться к словам таежников. Настроился бы сразу же на более трудный путь, легче было бы.
Акимов выпускал изо рта клубочки дыма, взглядывал на макушки деревьев с охапками снега на сучьях, на белесое, в свинцовых пятнах небо и думал о завтрашнем дне. Именно завтра или послезавтра произойдет самое ответственное событие в его побеге, затянувшемся на столько месяцев. Наконец товарищи должны доставить его в Томск и там посадить в поезд, который пойдет на запад, все дальше и дальше от Сибири.
Все ли произойдет, как намечено? Все ли предусмотрено?
И прежде и сейчас Акимов чувствовал, как где-то внутри, за грудной клеткой, от этой мысли натягивается струна тревоги и сердце начинает стучать редкими и сильными ударами. Нетерпение… Это врывается в его душу нетерпение, жажда действий, загорается страсть к борьбе… Он сдерживал себя, старался ослабить эту струну, рисовал самое худшее… А самое худшее — это снова арест, тюрьма, стены, отрыв от природы, в которой он всегда найдет себе дело, как нашел его в Дальней тайге… лишь бы не разлучили с землей, не заковали в каменное безмолвие… А так, как он жил эти месяцы, жить все-таки можно… Наблюдать и думать ради будущего… Ради будущего, которое не может не прийти…
— Иван Иваныч! — вдруг услышал он голос Лукьянова и отбросил окурок, который прижигал уже пальцы.
— Эге! — откликнулся Акимов и заспешил на зов.
Немного не дойдя до избы, он остановился и, отведя от лица темную пихтовую ветку, увидел картину, которую увидеть никогда не ожидал. Рядом с Лукьяновым стояла… Катя — Екатерина Ксенофонтова, сестра его друга и наставника в партийных делах Александра Ксенофонтова, его «невеста», доставлявшая в предварилку продукты и важные инструкции от товарищей, а самое главное, в чем он давно уже признался самому себе, его сердечная тайна, его любовь…