Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
Удовлетворенные тем, что договор состоялся, девушки и Лука посмотрели друг на друга с усмешками, с блеском в глазах, с легким смущением, которое порой сопровождает расположение и надежды на будущее.
— Хочу спросить тебя, Лука: ехать нам с тобой в Семилужки или приотстать? Боюсь я этого Карпухина. Может, дед-то не зря им стращает? — Маша смотрела солдату в лицо.
— И меня что-то страх одолевает. Ей-богу, Лука! — И Катя воззрилась на солдата, ждала от него совета, как от старшего, более опытного человека в житейских делах.
— Да уж переживал я за вас, девчата, —
— К тетке мы уйдем. На выселок. А слезем версты за три до Семилужков, помнишь, у моста свороток? — сказала Маша.
Лука одобрил намерение девушек, заверил, что не выдаст их Карпухину ни в коем разе.
Только они кончили свой разговор, вошел старик.
— Поехали! Мои рысаки землю роют, удержу нет, — пошутил он.
Подоспел и хозяин. Маша с Катей расплатились серебрушками за кипяток и обогрев. Лука со стариком отделались «спасибо». За них платила казна. Платила сразу и за корм лошадям, и за услуги сопровождающим почту.
Едва выехали за деревню, старик начал рассказывать трактовые были. Он знал их — не перечесть! Ограбления, убийства, побеги… Катя слушала старика, содрогаясь от жестоких подробностей, которыми ямщик, не скупясь, оснащал свои рассказы, слушала и думала: «Что же это делается? Как же это люди терпят такую жизнь? А прав Лука: русская душа как конопляная нитка. Бьют ее, бьют… Должен же быть конец… Не может не быть конца всему этому ужасу и смраду…»
Катя и Маша прижались друг к другу, тянули полы полушубков, прикрывая колени. Но это уже не помогало. К вечеру стало подмораживать. Небо подернулось синевой. Блеснуло сквозь запушенные снегом леса закатное солнце. Кате показалось, что где-то вдали начался пожар и его отблеск падает кровавыми пятнами на эту дорогу, и без того уже обагренную кровью людей. «Ну, пусть горит ярче, пусть горит сильнее, может быть, на выжженном месте хоть другая жизнь начнется», — мелькнуло в голове Кати. Но далекий пожар погас так же стремительно и тихо, как и возник. Наступали сумерки.
— У своротка на выселок остановись, дед, — сказал Лука.
Девушки вылезли из кошевы, попрощались с Лукой, поблагодарили ямщика.
— Ой, девки стреляные. У Карпухина на этих мозгов не хватит, — чуть отъехав от Кати и Маши, сказал старик.
И страшно, и увлекательно было в лесу, на неторном проселке вечером. Катя шагала вслед за Машей, временами забывая: не то явь перед ней, не то сон или какое-то видение, выхваченное из тайников памяти. Изредка на выставках живописи в Петрограде ей доводилось видеть такие вещи: раз посмотришь и запомнишь навсегда. Порой они всплывали в сознании без особых усилий, живо, ярко, во всей своей цветовой неотразимости. Может быть, и теперь это была работа памяти?
Нет, приходилось производить усилия: двигать ногами, размахивать рукой, прислушиваться к тишине, которая не просто существовала, была, а захватывала тебя в полон, обкладывала незримой стеной, сквозь которую пробивалось
Небо вызвездилось, неохватно изогнулось над примолкшим лесом, опустило свои расцвеченные края, похожие на шатры, в посеребренную чащу. Месяц выплыл из-за холма, встал на дыбки и сиял весело, с молодым задором. Катя окинула взглядом Машу и не узнала ее. Охваченная куржаком с ног до головы, она походила сейчас на елочку, которая вот вдруг сошла с обочины и зашагала по санному следу, увлекая и ее, Катю, за собой. Катя впервые в жизни оказалась в зимнем лесу в вечернюю пору и примолкла, пораженная нерукотворным волшебством природы.
Долго ли, коротко ли шли они до выселка, Катя не могла как-то определить. Судя по тому, что ноги под коленями стали подламываться, а легкие и теплые Дунины пимы отяжелели, Катя поняла, что идут они давненько.
— Теперь, Катюш, близко. Сейчас лог перейдем, и хутора — вот они, — сказала Маша, полуобернувшись.
— Маш, ты вся в серебре с позолотой. И ресницы даже светятся! — воскликнула Катя.
— А ты сама-то! Как снегурочка из сказки. Морозит, Катюш!
— А серые волки есть здесь?
— А куда же они девались?! И не из сказки, а самые натуральные, с клыками. Каждый год у хуторян скот режут.
— Я боюсь, Маша! — нисколько не рисуясь, совершенно откровенно призналась Катя.
— Бог милостив! А на всякий случай, видишь, у меня клок сена под мышкой и спички в руке. На огонь они не пойдут, — вполне серьезно, но спокойно, как о чем-то самом обычном, сказала Маша.
И только теперь Катя увидела то, чего не приметила вначале: Маша несла под мышкой крепко стиснутый клок сена, который она прихватила молчком из кошевки. И ничто другое — ни темный, закуржавевший лес, ни забитый ранним снегом лог с незамерзающим и булькающим на морозе ручьем, ни эта тишина, сковавшая землю, — ничто с такой силой не напомнило Кате, где она, что с ней, как этот клок сена под мышкой у Маши и ее слова — «а самые натуральные, с клыками».
Сибирь… Она в Сибири… Умопомрачительно! Приехала сама, вызвалась добровольно… Если б кто-нибудь пять лет назад предрек бы ей все это, она бы сочла того сумасшедшим.
— Ну, отдохни, Катюш. Устала ты без привычки. И волки нам тут не страшны. Чуешь, избами пахнет, — сказала Маша, останавливаясь на гребне лога. Катя дышала с перебоями, грудь ее под полушубком вздымалась, она хватала открытым ртом холодный воздух.
— Вот черт, привыкла в Петрограде на трамваях ездить… Чуть что — устаю, — осудительным тоном сказала о себе Катя.
— Втянешься, Катюш, — успокоила ее Маша и полуобняла за плечи. — В Сибири ноги — главный струмент. Это наша мама говорит. Пойдем теперь потише.
Чудом отыскивая тропку на белом снегу, Маша вывела подружку прямо к избе.
Собака выскочила в подворотню, кинулась на девушек с хриплым лаем, но Маша окрикнула ее: «Цыц, Пальма, свои!» — и собака закрутилась волчком, разметая снег под собой и подвывая жалобно и уж очень виновато, извинительно.
— Смотри-ка, помнит! С Дуней по осени по грибы сюда приезжали, — объяснила Маша.