Таежный рубикон
Шрифт:
Если бы кто-то попытался Семеныча пожалеть, намекая на его непростую, наполненную бедами до самых краев жизнь, то старик бы того ни за что не понял. «Ну, какая такая жизнь? Что в ней такого особливого? Жизнь как жизнь. В точности как у всех. И всего в ней: и горестей и сладостей – наполовину», – возразил бы обязательно. Возразил да душой бы при этом явно покривил. Досталось ему по первое число. Сверх всякой меры досталось.
Родился в тридцать шестом в Преображеновке недалеко от Зареченска. Ему еще и года не исполнилось, когда отца арестовали и отправили вместе с еще пятерыми односельчанами в зону под Сучаном. Следом за ним поехали и они с мамой. Поселились у старой пронырливой выпивохи в полукилометре от высокого забора, сбитого из неотесанных, заостренных на концах еловых бревен, с протянутой
Еще три года после смерти матери прожил у бабки. От этого времени остались в голове только какие-то невнятные клочки воспоминаний. Постоянное чувство голода. Тяжесть во вспученном от ворованных очисток животе... Потом – детский дом, где к этому не проходящему чувству голода добавилась горечь от изощренных унижений, которые теперь приходилось ежедневно выносить и от воспитателей (директор детдома был настоящим одноруким садистом, озлобленным на весь белый свет и постепенно подобравшим себе «педколлектив» из только себе подобных, злобных нелюдей), и от таких же, как он, «сотоварищей», вымещавших на нем по причине его малого росточка и хилости всю свою неутолимую ненависть к окружающим...
И как небольшой, но все же просвет – три года армейской службы в железнодорожных войсках под Благовещенском. Там хоть впервые за много лет удалось отъесться до отвала немудреной, но сытной пищей. Правда, не сразу, а тогда, когда за плечами уже было больше половины этого срока и он вышел из разряда «зеленых салаг». Все бы хорошо, но и там ему просто катастрофически не везло на людей. Будто по воле какого-то злого рока он снова попал в атмосферу неприкрытого чванства и полного пренебрежения к его человеческому достоинству, словно и не было нигде на земле людей незлобивых и внимательных, отзывчивых на чужую боль. Будто на роду ему было написано вечно маяться, быть для всех чужим, никому и никогда не нужным...
Но он выжил. Выжил и сумел при этом каким-то удивительным образом не озлобиться на людей, от которых стерпел столько зла, столько необъяснимой, ничем не оправданной злости, что кому другому хватило бы на три жизни. И бог вознаградил его за долготерпение, воздал ему за перенесенные лишения и боль – послал ему добрую жену.
Познакомившись перед самым долгожданным дембелем с первым встреченным в жизни хорошим человеком, никогда не унывающей хохотушкой Варей, Иван, не раздумывая, переполненный долгожданной светлой радостью, уехал примаком к ее родителям в Ретиховку. И казалось, все тогда повернулось набело, совсем наладилось. Работая в совхозе пастухом, окончил вечернюю школу, а потом и курсы трактористов. И дома у них всегда царил мир и лад. Со временем и с тещей, и с норовистым, неуступчивым тестем удалось найти общий язык. Так продолжалось почти четыре года, пока хмурым апрельским днем не утонули в одночасье родители жены, перевернувшись на лодке в буйное половодье, пытаясь переправить на сухое место последнюю копешку лежалого, заготовленного еще с лета сена для коровы. А следом, буквально через месяц после их похорон, от непонятной, так и не определенной врачами хвори сгорела на глазах любимая Варя, до последней своей минуты крепко сжимая его жесткую мозолистую руку. И он опять остался совсем один...
Пил долго. По-черному. Едва не спалил хату по пьяной лавочке, переполошив соседей. А потом, бросив хозяйство, уехал в город. Однако, промотавшись два года по чужим углам, так и не прижившись среди замкнутых в своем собственном мирке городских обывателей, нашел-таки свое место при старой неказистой церквушке. Несколько лет, изо всех душевных сил смиряя гордыню, готовил себя к постригу, находя особое для себя отдохновение и радость в каждом уроке, в каждой нетяжкой каждодневной, связанной со «служением» повинности, но так и не смог пересилить живущую внутри неутоленную жажду к мирской жизни. Не смог и, по совету батюшки, теперь уже с легким сердцем вернулся в Ретиховку. Вернулся и начал все сначала.
Взял в жены вдовую Марью Субботину. Взял вместе с мальчиком трех лет от ее умершего непутевого мужа. Спокойную, в меру набожную, не соблюдавшую в точности все строгости поста тридцатипятилетнюю женщину. Еще до конца не увядшую, с желанием крепко и отрешенно любить в широко распахнутых, открытых и тихих глазах. Взял и был с ней счастлив, хоть и беды сыпались на них одна за другой. Она все пыталась понести от него, чтобы закрепить новую семью. Но бог детей им так и не оставил. Выкидыши следовали один за другим. А четвертые очень тяжелые роды и вообще стали для нее последними – больше забеременеть не смогла. Да и саму-то врачам в районной больнице едва удалось вытащить с того света. Так и не смогла потом, до самой смерти своей, до конца оправиться от целой кучи бесконечных хворей. Сколько помнил ее, а прожили они вместе – дай бог каждому – тридцать семь годочков, так и оставалась всегда худющей да болящей.
А сыночка ее Петю вырастил Семеныч, как своего собственного. Вырастил и воспитал как мог, по своему разумению. И вышло хорошо – на душевное тепло и ласку отвечал тот всегда только добром. И его, Семеныча, считал всегда не каким-то там чужим приемным, а своим, что ни на есть настоящим родителем. Почитал и любил.
Когда не стало Маши, долго еще и мучительно привыкал Семеныч к обрушившемуся на него вторично одиночеству. Конечно, Петя с невесткой постоянно упрашивали его перебраться к ним в город. Но что там ему, в городе этом, делать-то без давно ставшего родным уютного пятистенка, без огорода, без пасеки, на которой всегда так славно отдыхал душой, без отзывчивых и незлобивых односельчан, с которыми за долгие годы сросся накрепко? Так только – обузой для всех быть, топтаться там безо всякого дела на крохотном пятачке городской квартиры, мешая всем. И Семеныч, как ни просили, не дал себя уговорить. Где же помирать еще, как не в родных стенах? Да и лежать хотел, когда придет срок, в землице рядом с Машенькой на старом поселковом погосте под посаженной своими руками березкой.
Дорофеев
На легковушке мужиков ехали чересчур медленно, потому что корчащийся в полулежащем положении на откинутом переднем сиденье Сыч то и дело громко с надрывом стонал, как только колесо машины проваливалось в очередную выбоину на дороге. Игорь за руль усадил пожилого, считая его наиболее непредсказуемым. А сам сел за его спиной, рядом со вторым молодым ханориком, придавленным откинутым сиденьем, буквально замершим в неудобной позе с позеленевшим от страха лицом.
«И опять косяка упорол! – гвоздила в голове у Игоря неприятная мыслишка. – Не смог вовремя просечь этого лепилу [25] !» Самоуверенно понадеялся на то, что он, как всякий лох на его месте, уже сломался и не способен ни на какой решительный поступок. Конечно, еще не знал тогда, что он хирург, а значит, и нервишки у него – будь здоров. Привык, мужичило, людей кромсать... Да, не знал. Но это же не оправдание. Мог бы лишний раз взгляд его до опупения спокойный перехватить, тогда бы сразу, только порог переступил, стало бы про него все понятно. Ладно, этот богом обиженный Сыч... Тому – простительно. Но ему-то, бывшему менту, который с любой придурью человеческой сталкивался не раз...
25
Лепила – врач (угол. жарг.).
Теперь приходится опять пожинать плоды своей глупости. Он же, шакал, теперь все карты спутал. Теперь все надо перекраивать, передумывать наново. И главное – пусть бы подрезал, сучок, кого-нибудь из «шестерок», да даже того же Щира, хрен с ним, невелика потеря, так нет – саданул Сыча, которому в определенной мутной ситуации просто цены нет. Теперь всю «мокруху» придется на себя брать. Конечно, при нужде и Солдат полезным окажется, но на самостоятельную «работу» он абсолютно не годится. Может только рядом, на подхвате, тявкать и грызть.