Талант есть чудо неслучайное
Шрифт:
понимал, что такое работа. (Как не похожи тактичность и вежливость истинного рения
на бестактность некоторых так называемых моло-
, гениев, врывающихся иногда в квартиру или на дачу с требованием прочесть их
стихи и не обращающих никакого внимания даже на то, когда в твоей семье кто-то
болен или по горло занят ты сам.) Я подошел i гелефбну, естественно, взволнованный.
Шостакович Смущенно И сбивчиво сказал мне, что хочет написать «одну
мои стихи, и попросил у меня на это разрешения.
Нечего и говорить, как я был счастлив уже одному, что он прочел стихи. Но
несмотря на свое счастье, я I г гаки очень сомневался, тревожился, даже дергался, mi да
через месяц он пригласил меня к себе домой по-СЛушать то, что написал. Впрочем,
дергался и Шоста-КОВИЧ, У него уже тогда болела рука, играть ему было груДНО.
Меня потрясло то, как он нервничает, как он i;ip;iiicc оправдывается передо мной и за
больную руку и за плохой голос. Шостакович поставил на пюпитр Клавир, на котором
было написано «13-я симфония», и стал играть и петь. К сожалению, это не было
никем записано, а пел он тоже гениально — голос у него был никакой, с каким-то
странным дребезжанием, как буд-1п что-то было сломано внутри голоса, но зато испол-
ненный неповторимой, не то что внутренней, а почти ПОТ} сторонней силой.
Шостакович кончил играть, не спрашивая ничего, быстро повел меня к накрытому
сто-,|\, судорожно опрокинул одну за другой две рюмки водки и только потом спросил:
«Ну, как?» В Тринадцатой симфонии меня ошеломило прежде всего то, что
173
если бы я (полный музыкальный невежда, пострадавший когда-то от неизвестного
мне медведя) вдруг прозрел слухом, то написал бы абсолютно такую же музыку. Более
того — прочтение Шостаковичем моих стихов было настолько интонационно и
смыслово точным, что казалось, он, невидимый, был внутри меня, когда я писал эти
стихи, и сочинил музыку одновременно с рождением строк. Меня ошеломило и то, что
он соединил в этой симфонии стихи, казалось бы, совершенно несоединимые.
Реквиемность «Бабьего яра» с публицистическим выходом в конце и щемящую
простенькую интонацию стихов о женщинах, стоящих в очереди, ретроспекцию всем
памятных стихов с залихватскими интонациями «Юмора» и «Карьеры». Когда была
премьера симфонии, на протяжении пятидесяти минут со слушателями происходило
нечто очень редкое: они и плакали, и смеялись, и улыбались, и задумывались. Ничтоже
сумняшеся я все-таки сделал одно замечание Шостаковичу: конец Тринадцатой
симфонии мне показался слишком нейтральным,
текста. Дурак тогда я был и понял только впоследствии, как нужен был такой конец,
именно потому, что этого-то и недоставало в стихах — выхода к океанской,
поднявшейся над суетой и треволнениями преходящего, вечной гармонии жизни. Точно
так же Шостакович написал и «Казнь Степана Разина» — иной музыки я и представить
не могу. Однажды в США я выдержал даже бой за эту музыку с композитором
Бсрнстайном, считавшим тогда, что музыка Шостаковича хуже моих стихов. В
Бернстайне, я думаю, все-таки прорвалось что-то слишком «композиторское», слишком
профессиональное, искушенность профессионала помешала принимать искусство
первозданным чувством. Кстати, впервые я читал «Степана Разина» еще с листов
рукописи таким профессионалам, как Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Булат
Окуджава, собравшимся в моей квартире. Гуманнее всех ко мне была Белла, сказавшая:
«Ты знаешь, как я вообще люблю твои стихи, Женя...»
Во время работы над «Степаном Разиным» Дмитрий Дмитриевич, когда
неожиданно начинал мучиться, звонил мне: «А как вы думаете, Евгений
Александрович, Разин был хорошим человеком? Все-таки он людей
174
убивал, много кровушки невинной пустил...» Шостаковичу очень нравилась другая
глава из «Братской I и.» — «Ярмарка в Симбирске»; он говорил, что это в ЧИСТОМ
виде оратория, хотел написать, но какие-то сомнения не позволяли. Между прочим, на
композицию | ей поэмы «Братская ГЭС», построенную именно по принципу, казалось
бы, несоединимого, я бы никогда не решился, если бы мне не придала смелости
Тринадцати симфония. Таким образом, Дмитрий Дмитриевич — Отец этой поэмы.
Шостакович предложил мне создать новую симфонию на тему «Муки совести». Из
этого получилось, к Сожалению, только мое стихотворение, ему и посвященное.
Задумывали мы и оперу на тему «Иван-дурак», но не усиелось. Шостакович был в
расцвете своих сил, когда смерть оборвала его жизнь.
Ушел не только великий композитор, но и великий Человек. Как трогательно
предупредителен он был, узнав о чьей-то беде, болезни, безденежье. Скольким ком-
IIIшторам он помог не только своей музыкой, но и CBOefl поддержкой. Гений выше и
такого не лучшего Жанра человеческого поведения, как зависть. Говоря об одном
композиторе, Шостакович вздохнул однажды: Подловат душонкой... А как жаль. Такое