Тамиздат. Контрабандная русская литература в эпоху холодной войны
Шрифт:
Предисловие Твардовского к «Ивану Денисовичу» и в самом деле открывается предуведомлением:
[Материал повести] несет в себе отзвук тех болезненных явлений в нашем развитии, связанных с периодом развенчанного и отвергнутого партией культа личности, которые по времени хотя и отстоят от нас не так уже далеко, представляются нам далеким прошлым 231 .
И все же между Солженицыным и Достоевским было слишком много различий, чтобы видеть в последнем ориентир для первого, начиная с названия: «жизнь» vs. «мертвый» (правда, «жизнь» появилась только в переводе – по-английски повесть называется One Day in the Life of Ivan Denisovich, то есть буквально «Один день из жизни Ивана Денисовича»). Эти различия не ограничиваются выбором главного героя: у Достоевского – «дворянин, интеллигент, способный на глубочайшие проникновения в психологию преступления, преступника и несвободных людей», у Солженицына – «обыкновенный русский земледелец, ставший затем рядовым Красной армии и „зеком“, видящий ад, в котором он живет, глазами среднего, необразованного человека» 232 . Михайлов справедливо замечает, что Достоевский «рассказывает о самой тяжелой каторге <…> в то время как Особлаг, в котором находился Иван Денисович, был несравненно более мягким, чем те лагеря, в которых он до этого находился» 233 , например зловещая Усть-Ижма, где он чуть не умер от цинги. Иными словами, напиши Солженицын роман в духе Достоевского с интеллигентом в качестве главного героя в более суровом лагере, чем тот, где отбывает заключение крестьянин Шухов, такое произведение
231
Твардовский А. Предисловие к «Одному дню Ивана Денисовича» Александра Солженицына // Новый мир. 1962. № 11. С. 8.
232
Михайлов М. Лето московское 1964. С. 143.
233
Там же. С. 144.
Если между изображением сталинских лагерей у Солженицына и психологической вивисекцией состояния человека на каторге XIX века у Достоевского и есть что-то общее, это их отношение к физическому труду. Приводя солженицынское описание кладки кирпичей в рабочей зоне как «лучшее в советской литературе по богатству и подлинности живописной экспрессии», Леонид Ржевский предположил, что оно обусловлено не требованиями соцреализма, а влиянием «Записок из Мертвого дома»: «немыслимо ведь приписать лагерным заключенным „энтузиазм социалистического строительства“» 234 . Мыслимо или нет, но факт остается фактом: именно рвение, с каким работает главный герой, обеспечило «Ивану Денисовичу» одобрение Хрущева и право на публикацию в госиздате. Впрочем, Солженицын разделяет мысль Достоевского о том, что
234
Ржевский Л. Прочтение творческого слова: литературоведческие проблемы и анализы. Нью-Йорк: New York University Press, 1970. С. 252.
если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием <…> то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы 235 .
Читатель может вспомнить, что в родном колхозе до войны и лагеря Шухов был каменщиком, поэтому кладка кирпичей для него – своего рода «мостик» обратно к свободе, единственное напоминание о свободе, которое у него осталось, пусть он и работает по принуждению. Верно и то, что, как и Достоевский, опиравшийся в «Записках из Мертвого дома» на собственный тюремный опыт, Солженицын «растворил» в изображении Шухова на стройке обстоятельства своего заключения в Экибастузе 236 . Поэтому раствор, который Шухов и другие бригадники используют для кладки кирпичей, – это не только строительный, но и творческий материал:
235
Достоевский Ф. М. Записки из Мертвого дома // Достоевский Ф. М. Собр. соч.: В 15 т. Л.: Наука, 1988. Т. 3. С. 223.
236
Ржевский Л. Прочтение творческого слова. С. 248.
Как же Ивану Денисовичу выжить десять лет, денно и нощно только проклиная свой труд? Ведь это он на первом же кронштейне удавиться должен! <…> Так вот, оказывается: такова природа человека, что иногда даже горькая проклятая работа делается им с каким-то непонятным лихим азартом. Поработав два года и сам руками, я на себе испытал это странное свойство: вдруг увлечься работой самой по себе, независимо от того, что она рабская и ничего тебе не обещает. Эти странные минуты испытал я и на каменной кладке (иначе б не написал)… 237
237
Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2017. С. 616–617.
Если англоязычные рецензенты, особенно в научных журналах, отзывались об «Иване Денисовиче» более сдержанно, а порой даже ругали повесть 238 , то среди русских эмигрантов не найти почти ни одного критика, не попытавшегося вписать Солженицына в классическую традицию – в качестве преемника Достоевского или как-то иначе. Редкое исключение – Георгий Адамович, не согласившийся с теми, «кто находит у автора необыкновенный художественный талант», и отнесшийся к «Ивану Денисовичу» как к «событию не столько литературному, сколько общественному и политическому» 239 . Адамович писал:
238
«Я не считаю „Один день“ ни „шедевром“, ни „великим произведением искусства“. <…> Выход этой книги – политическая, а не литературная сенсация», – писал Томас Магнер в своей рецензии (Magner Th. F. Review of One Day in the Life of Ivan Denisovich, by Aleksandr Solzhenitsyn // Slavic and East European Journal. Winter 1963. Vol. 7. № 4. P. 418). Ему вторил Дэвид Стюарт Халл: «„Иван Денисович“ не содержит в себе почти ничего… что со стилистической точки зрения выделяло бы его в потоке обыкновенной соцреалистической литературы» (Hull D. S. Review of One Day in the Life of Ivan Denisovich, by Aleksandr Solzhenitsyn // Russian Review. July 1963. Vol. 22. № 3. P. 337). Зато Ирина Шапиро утверждала, что «благодаря стилю Солженицына, мастерски переплетенному с содержанием, „Иван Денисович“ стоит на голову выше простого идеологического оружия, обретает плоть и кровь» (Shapiro I. Review of One Day in the Life of Ivan Denisovich, by Aleksandr Solzhenitsyn // Slavic Review. June 1963. Vol. 22. № 2. P. 377).
239
Адамович Г. В. Литература и жизнь [«Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына] // Адамович Г. В. Собр. соч.: В 18 т. Т. 11: Литература и жизнь: «Русская мысль» (1955–1972). М.: Дмитрий Сечин, 2018. С. 276.
В повести попадаются меткие словечки, яркие страницы, но она фотографична и тысячи отдельных черточек, ее составляющих, остаются до конца разрозненными. Нет общей картины, есть сутолока, толчея.
Стиль Солженицына напомнил Адамовичу вовсе не русскую классику, а «раннего Селина, переиначенного на советский лад». Через несколько лет Адамович, опять же, в отличие от других критиков-эмигрантов старшего поколения, с похвалой отзовется о Шаламове, чей литературный талант он – в единственной благосклонной рецензии на «Колымские рассказы» в той же эмигрантской газете – поставил выше таланта Солженицына 240 .
240
Адамович Г. Стихи автора «Колымских рассказов» // Русская мысль. 1967. 24 августа.
Признавая общественную значимость повести Солженицына, Глеб Струве, со своей стороны, высказал мнение, что она не столько фотографична и напоминает Селина (или, если на то пошло, Достоевского), сколько возвращает советскую литературу к 1920-м годам, времени ее расцвета, и наследует традициям русской орнаментальной прозы, сформировавшимся под влиянием Андрея Белого и в особенности Ремизова 241 . Значительно дальше пошел Роман Гуль, редактор нью-йоркского эмигрантского «Нового журнала», в статье «А. Солженицын, соцреализм и школа Ремизова». Отмечая ценность произведения Солженицына «не столько с точки зрения политической, сколько в смысле литературном» (пусть оно и «„взято на вооружение“ хрущевской пропагандой»), Гуль утверждал, что «„Один день Ивана Денисовича“ как бы зачеркивает весь соцреализм,
241
Струве Г. О повести Солженицына. См. также его эссе: Struve G. After the Coffee-Break // New Republic. February 2, 1963. № 148. P. 15–16. В письме Юрию Иваску Струве заявил, что Солженицын – «сама скромность», и заметил, что в нем есть что-то от Чехова (George Ivask Papers. Box 6. Folder 26. Amherst Center for Russian Culture).
Эта повесть не имеет с ней ничего общего. <…> Это произведение появилось в свет, минуя советскую литературу, оно вышло прямо из дореволюционной литературы. Из – «серебряного века» 242 .
Гуль называет «Ивана Денисовича» «предвестником» русской словесности, «спутником», который «молниеносно прошел сквозь безвоздушное пространство сорока пяти лет советской литературопропаганды». Ставя знак равенства между соцреализмом и советской литературой, критик продемонстрировал узость и предвзятость своих представлений о русской литературе советского периода, включавшей в себя, разумеется, не только «тысячи романов и повестей, написанных с учетом требований партии и правительства» 243 , но и произведения, которые, в отличие от текста Солженицына, могли выйти только в тамиздате, потому что на родине их печатать отказывались именно в силу несоответствия соцреалистическому канону. Есть некая ирония в том, что Гуль, как и Струве, отождествляет стиль солженицынской повести, в том числе прием сказа, со «школой» Ремизова, чью прозу в Советском Союзе при жизни Ремизова не печатали, так что на тот момент Солженицын едва ли мог быть знаком с его творчеством (Ремизов умер в Париже в 1957 году) 244 . Цитируя статью Замятина «Я боюсь» (1921), где автор знаменитой антиутопии «Мы» утверждал, что «у русской литературы одно только будущее: ее прошлое», Гуль приходит к мысли, что повесть Солженицына «вся – из „прошлой русской литературы“» и уже поэтому «доказывает обреченность так называемой литературы советской» 245 . Даже сцена кладки кирпичей, по мнению Гуля, дана «совсем не натуралистически, т. е. не соцреалистически, а тоже в стиле ремизовской школы» 246 . Гуль видит Солженицына стоящим «на классическом распутье» («Пойдешь направо, будешь выполнять задания партии, свалишься в яму соцреализма и исчезнешь, как писатель. Пойдешь налево – по дороге искусства, но второй раз может и не повезти в смысле стечения обстоятельств») и заканчивает с тревогой: «Даст ли Солженицын что-нибудь большое? Хотелось бы верить, да с трудом верится. Климат в Советском Союзе для писателей трудный» 247 .
242
Гуль Р. А. Солженицын. С. 58–59, 61.
243
Гуль Р. А. Солженицын. С. 61.
244
Сомнение в преемственности Солженицына по отношению к Ремизову выразил, в частности, Леонид Ржевский: Rzhevsky L. The New Idiom // Soviet Literature in the Sixties: An International Symposium / Ed. M. Hayward, E. L. Crowley. New York: Praeger, 1964. P. 76. По словам Людмилы Кёлер, если «Ремизов искал свои „магические имена“ в старинных заговорах от нечистой силы, в заклинаниях, заклятьях, в языке московских писцов XVII века, а также в народной речи того времени», то «стиль Солженицына имеет совершенно иную природу – это смесь народной речи и советского жаргона» (Koehler L. Alexander Solzhenitsyn. P. 179).
245
Гуль Р. А. Солженицын. С. 65.
246
Там же. С. 69.
247
Там же. С. 74.
Эмигрантские критики старшего поколения, незнакомые, в сущности, со страшной реальностью ГУЛАГа и еще не читавшие других, не таких «лакированных» свидетельств об этой реальности, включая и «Архипелаг ГУЛАГ» того же Солженицына, видели в «Иване Денисовиче» возрождение классических гуманистических ценностей, не замечая, что чем больше они настаивают на такой трактовке, тем сильнее сближаются с восприятием повести на родине, где ее могли напечатать лишь на том условии, что она, по крайней мере внешне, соответствовала предписанной соцреализмом идеологии и мифологии. И это притом что гуманистические ценности, вчитываемые в текст «Ивана Денисовича» как на родине, так и за рубежом, раз и навсегда устарели в контексте советской истории и ГУЛАГа в частности. Тем не менее высказывалась мысль, что «чем больше сидит Шухов, тем больше утверждается в нем доброе, и можно заранее сказать, что развращающий режим лагерей хуже его не сделает» 248 . Учитывая, что в начале 1960-х годов стена между «двумя Россиями» была почти звуконепроницаемой, тамиздатовские критики легко попадались в ту же соцреалистическую ловушку, которую Солженицын попытался обойти на родине, приспосабливая «Ивана Денисовича» к требованиям советской печати и рассказывая о ГУЛАГе на доступном непосвященному читателю языке, где бы этот читатель ни находился. Вынеся в заглавие своей статьи цитату из советской рецензии на «Ивана Денисовича» («„…Становится совершенно очевидно, что писать так, как писали еще недавно, нельзя уже“, – заявил советский писатель и фронтовик Григорий Бакланов») 249 , эмигрантский критик Евгений Гаранин хвалил повесть Солженицына и за способность «пробуждать у других добрые чувства, возвышать человека, делать его чище, лучше и свободнее» 250 . Другой анонимный эмигрантский рецензент, очевидно, сам того не желая, почти дословно повторил отзыв Хрущева об «Иване Денисовиче»:
248
Гаранин Е. Повесть.
249
Бакланов Г. Чтоб это никогда не повторилось // Литературная газета. 1962. 22 ноября. С. 3.
250
Гаранин Е. Повесть.
Главная идея повести – духовная стойкость человека. У этих лагерников глубоко внутри живут сердечность, товарищеские чувства, добрые мысли, словом, человеческая неумирающая душа.
«К ним [ужасу и состраданию] примешивается и чувство РАДОСТИ, – продолжал он. – Радости потому, что там, у нас на родине, люди становятся все смелее и смелее» 251 . Эта жизнеутверждающая риторика была будто зеркальным отражением десятков оптимистических откликов на «Ивана Денисовича» в советской критике; уже сами заголовки возносили повесть на вершину социалистического реализма, как его понимали в текущий исторический момент 252 . Были ли они «друзьями» или «недругами» «Ивана Денисовича», как Владимир Лакшин назвал соответственно защитников и оппонентов Солженицына, советские критики, в конце концов, вряд ли так уж заблуждались, хваля «Ивана Денисовича» за бодрость, оптимизм и смекалистость, раз их идеологические противники по ту сторону железного занавеса утверждали, по сути, то же самое.
251
В. О. Один день Ивана Денисовича // Часовой. Февраль 1963. № 441. С. 15. Выделено в оригинале. В следующем номере того же журнала появилось «письмо в редакцию» эмигранта младшего поколения, сетовавшего: «Конечно, цель, преследуемая повестью Солженицына, рассчитанной на широкую партийную массу и на заграничных обозревателей, была достигнута. В сетях „Ивана Денисовича“ <…> запутаться легко… Попала в эти сети и наша эмигрантская печать» (Сын отцу // Часовой. Март 1963. № 442. С. 17).
252
См., например, «О прошлом во имя будущего» Константина Симонова, «Чтоб это никогда не повторилось» Григория Бакланова, «Во имя правды, во имя жизни» Владимира Ермилова, «Жив человек» Александра Дымшица, «Большая правда» Владимира Ильичева – и это далеко не полный перечень.