Таврия
Шрифт:
Сейчас копна была разворочена, словно около нее только что прошел бугай.
Мурашко сидел по плечи в сене, видимо, только что проснувшись, и вид у него был страшный: грудь нараспашку, борода всклокочена, в растрепанных черных волосах торчит сено.
Валерик остановился поодаль, незамеченный, не осмеливаясь сразу подойти к Ивану Тимофеевичу.
— Ломбардия, — покачиваясь, сокрушенно заговорил куда-то в степь Мурашко. — Ломбардия… Ибрагимия… — Плечи его вдруг затряслись, послышался хриплый смех.
Валерику стало страшно от этого смеха. «Что
— Иван Тимофеевич!
Мурашко исподлобья взглянул на него, как на чужого, и… равнодушно икнул. Мальчику стало еще страшнее: его учитель был пьян. Ужасом, отчаянием, болью неожиданного, внезапного разочарования обожгло Валерика.
— Иван Тимофеевич, — в отчаянии зашептал он, готовый разрыдаться от обиды, душившей его. Еще никто в жизни не обижал его так жестко, как обидел сейчас учитель, святой, самый дорогой — ему человек! Зачем он довел себя до такого состояния? Обрюзг, опустился, грязный, пьяный, в сене…
— Как там наши? — спросил через некоторое время Мурашко и, не дослушав ответа, заговорил уже про птиц, что метнулись стайкой в сторону опушки, почуяв человека.
— Птицы… Где лес, туда надо и птиц лесных, — рассуждал сам с собой Мурашко. — Жаворонку здесь нечего делать… Он — степняк. Чем ему короедов выбирать из-под коры? А вот дятел — другое — дело…
Через минуту на поляну вышел Яшка-негр с каким-то белокурым, незнакомым Валерику юношей в матросской тельняшке. Заметив Мурашко, они направились прямо к нему.
Негр был явно недоволен видом Мурашко, который разговаривал сам с собой. Приближаясь, Яшка уже сердито лопотал что-то по-своему, жестикулируя, энергично вскидывая головой, — видимо, стыдил Мурашко, как только хотел.
— Э, Тимофеевич, перебрал, — с упреком сказал и матрос, подходя к садовнику.
Недолго думая, ребята подхватили Мурашко под руки и без всяких церемоний потащили в кусты, в холодок.
Потом негр, перемигнувшись с матросом, подался куда-то в сторону пруда, а матрос, подсев к Ивану Тимофеевичу, заговорил с ним, уже как с трезвым.
— Приезжал я в мастерские да решил заглянуть и в вашу гавань… Просили наши девчата хоть кленовый листочек им привезти напоказ… Они все, знаете, из лесных краев, скучают по зелени…
— Сирень уже отцвела, — прохрипел Мурашко.
— У вас тут одно отцветает, а другое зацветает, — не отставал веселый матрос. — Мы как раз проходили сейчас мимо цветников… Как жар горят!..
— Эге, чего захотел, — повеселел Мурашко, словно у него прояснилось сознание. — Разве это для вас? То, брат, только на панские носы, на аристократические… Чеченцы тебя как поймают с цветами, — горя не оберешься.
— А зачем я к ним пойду, — засмеялся матрос. — Разве я не знаю других ходов? Перемахну вон там — и уже в степи!
— Ишь, какой, — обратился Мурашко к Валерику, показывая на матроса. — Бронников, машинист из Кураевого… Будет говорить, что юнгой плавал на торговом судне, — не верь. Будет напевать, что за дебоши списали его на сушу, — опять не верь, потому что морякам сам бог велел дебоширить… В мастерские, говорит, приезжал, а я знаю, что он у Привалова был. Скажи — не угадал?
— А что же, был и у Привалова… Мы с ним приятели еще по Херсону.
— Приятели… Они там артезианскую рыбу ловят, в подземелье на водокачке… Рыбу ловят да бомбы делают, ха-ха-ха, — засмеялся Мурашко.
— Что вы, Иван Тимофеевич, — спокойно возразил матрос. — Мы этим не занимаемся.
— Не занимаетесь? Не делаете? А я б сделал бомбу… одну, большущую… Да жаль — не умею… Привалов — тот уме-е-ет!.. Тот — му-у-жик! Недаром его прямо с завода — сюда, под негласный надзор… А впрочем, все мы — под негласным надзором. И ты, Бронников, и я, и ты, Валерик… Чего же ты стоишь, дружок? Сбегай, нарви ему цветов.
Охотно кинулся Валерик собирать букет. Матрос ему понравился. Чувствовалась в нем какая-то добрая, веселая и мужественная сила, вытатуированные якори на руках роднили его с далекими морями, а то, что он был в дружбе с Приваловым и что, возможно, они действительно что-то делали там, в подземелье, вызывало еще большее уважение к машинисту.
Собирая цветы, Валерик перекинулся мыслями к знакомым девушкам-сезонницам, на все лето загнанным в далекий, лишенный зелени табор Кураевый. Там где-то была сестра Данька, певунья Вустя с золотистыми имеющимися ямочками на щеках, быстрая и легкая, словно созданная для вечного бега… Были там и высокие, как тополи, забитые сестры Лисовские, и Ганна Лавренко, эта холодноватая, сверкающая красавица, на которую даже смотреть неудобно… Пусть всем им матрос повезет это душистое зелье и цветы, пусть передаст им своей железной с голубыми якорями рукой…
Когда Валерик вернулся к Мурашко с готовым букетом, садовник уже сидел в кустах, промокший насквозь, а негр, смеясь, все еще плескал время от времени на него водой из садовой, усовершенствованной Мурашко, поливалки. Разговор, происходивший между матросом и Мурашко, касался, видимо, канала. Сейчас, нахмуренный, в тени, Бронников показался Валерику несколько старше, чем в момент первой встречи, когда он стоял на солнце веселый, по-юношески свежий и румяный, с крылатыми колосками бровей.
— Не оттуда, верно, ждать нам большой воды, — задумчиво говорил Бронников, — не с хвоста, а с головы надо начинать… Красивая там у вас статуя стоит возле распределителя… Схватил за жабры, разодрал пасть, и потоком оттуда хлынула вода…
Иван Тимофеевич, очевидно, уже совсем протрезвел в сидел бледный, измученный.
— Пусть так, — тихо соглашался он, — пусть и за жабры гидру… Но где же тот Геркулес, который…
— Верно, уже где-то растет, — улыбнулся матрос. — Вырастет и пустит в них такую торпеду, что никакими потом пластырями не закроешь…
В это время Валерик вышел к ним из-за куста со свежим ярким снопиком зелени и цветов.
Матрос быстро поднялся.
— О, спасибо!.. — Приняв букет, он крепко пожал парню руку. — Вот будет радости у нас!