Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
И в ней, как и в Михайлове, произошла перемена за время, что ее не видел Клеточников. Отпечаток характерной непроницаемости, спокойной, как бы холодноватой уверенности, который замечал Клеточников на лицах известных ему нелегалов, лег и на ее лицо. Впрочем, оно оставалось таким же милым и прелестным, готовым в любой миг озариться светом нежного чувства, как и прежде. Оно и озарилось, когда Михайлов, поцеловав ей руку, не сразу отпустил ее, задержал в своей руке, легонько сжав ее тонкие пальцы. Она с милой улыбкой, переводя глаза с Клеточникова на Михайлова, который все не отпускал ее руку, стала извиняться перед Клеточниковым за то, что она держала себя с ним у Арончика весьма бестактно, рассматривала его тогда с какой-то бесцеремонностью, но в этом, пожалуй, не столько она была виновата, сколько Дворник (она называла Михайлова Дворником; вероятно, ей это было удобнее,
— Конечно, это было неосторожно — сходиться всем у Афанасия Ильича, Дворник нам потом всем устроил за это хорошую распеканцию, — смеясь, посмотрела она на Дворника и снова обернулась к Клеточникову: — Но уж очень было любопытно.
Клеточников тоже смеялся и отвечал, что вовсе не чувствовал себя тогда неловко, напротив, ему приятно было внимание Анны Павловны, хотя, конечно, он и не может не признать, что чувствовал себя тогда так, как чувствует актер на сцене, разве только Анна Павловна его тогда не лорнировала, но и в этом бы случае, — смеясь, продолжал он (ему весело было говорить с ней, и говорить в этом легком, изящном и учтивом салонном тоне), — и в этом бы случае он не чувствовал себя неловко, потому что Анна Павловна принадлежит к тем счастливым людям, в обществе которых всегда всем бывает легко.
Это заявление несколько удивило Анну, и она попросила Николая Васильевича объяснить, что он имеет в виду, и Клеточников объяснил с тем же веселым подъемом (они уже сидели на низеньких мягких стульях вокруг чайного столика, и Анна разливала чай), что Анна Павловна очень критически относится к себе, всегда очень строго судит себя, сопоставляя себя с другими, всегда готова признать первенство или превосходство над собой других, и это при том, что сама-то не стоит на месте, все время движется — в душе, в сознании движется, это и создает вокруг нее атмосферу раскованности, когда всем хочется быть самими собой, — такой, во всяком случае, она показалась ему, Клеточникову, тогда, у Афанасия Ильича. «А теперь?» — с простодушным любопытством спросила Анна. Клеточников засмеялся и сказал, что, вероятно, она и теперь такая же, хотя что-то в ней все-таки изменилось. Что же изменилось? В лице, пожалуй, появилось нечто конспирационное… несмотря на то, что она еще остается… еще может позволить себе оставаться, и бдительный Дворник этому как будто не препятствует… остается Анной Павловной… Теперь и Анна засмеялась и вдруг спросила его, не одиноко ли ему, не жалеет ли он, что застрял в Петербурге и ввязался в эту игру с Третьим отделением? Как это, должно быть, ужасно — быть вынужденным каждый день видеть перед собой этих господ… из этого учреждения… Она и дня, наверное, не выдержала бы… Клеточников, подумав, ответил, что удовольствия, конечно, в этом мало, но что он ни о чем не жалеет и одиноким себя вовсе не чувствует.
— Почему? Объясните, пожалуйста, Николай Васильевич.
Он сказал, что, во-первых, он этих господ как бы и не замечает, как не замечаем мы окружающий нас мир микробов, хотя прекрасно знаем, что он существует, и при желании всегда можем его рассмотреть, стоит только взять в руки увеличительные стекла, — он привык так относиться к определенному сорту людей за десять лет жизни в провинциальном захолустье. А во-вторых, он с ними не вступает в разговоры, только слушает и молчит, а молчать ему не в тягость. «Это я сейчас так разговорился, — улыбаясь, объяснил он, — потому что с вами говорю. Обычно же молчу. Молчун-с», — засмеялся он, вспомнив, как назвал его когда-то в Пензе проезжий землемер.
Что же касается общения с близкими ему людьми, то на это Николай Васильевич должен сказать, что за все последние десять лет он не испытал столько радости от общения, такого общения, которое он называет подлинным, за которое можно жизнь положить, на этот предмет у него имеется целая теория, и если Анне Павловне и Дворнику угодно будет, он когда-нибудь изложит ее им, так вот, он за десять лет не испытал столько радости, сколько за последние полгода, хотя, конечно, и нельзя сказать, что особенность его положения способствует такому общению, на тайных встречах с милыми товарищами редко когда удается говорить о чем-либо
При этом ведь и то нельзя сказать, что только о шпионах приходится им говорить, вовсе нет, стоит вспомнить хотя бы их с Петром Ивановичем беседы весной и прежде или вечера у Натальи Николаевны, в обществе которой Клеточников чувствует себя так, как будто он ее родной брат или по меньшей мере старинный, с детских лет, поверенный ее душевных тайн, и которой он особенно благодарен за это, потому что видит, как она мучается своим затворничеством и каким трудом достаются ей ее неизменные приветливость и бодрость… Нет, он вовсе не чувствует себя одиноким.
Михайлов не вмешивался в их разговор, но слушал внимательно, с тихой улыбкой, наблюдая за Анной, радуясь точным ее вопросам. При этом чувствовалось, что в нем созревал и какой-то особенный вопрос, и Клеточников догадывался, что это за вопрос, и не удивился, когда Петр Иванович наконец и обратился к нему со сдержанной улыбкой:
— Так как же, Николай Васильевич? Поговорим об основаниях жизни… об основаниях нравственности? Мы все с вами собирались выбрать для этого свободный вечерок. Когда еще представится случай? — сказал он, когда Анна на минуту вышла за новым чайником. Заметив нерешительность Клеточникова, заговорил преувеличенно бодрым голосом: — Нет, уж вы, Николай Васильевич, пожалуйста, не отказывайтесь. Я этого разговора давно жду. Я, можно сказать, из-за вас оставил всякие надежды на религию. Помните, вы говорили: делать ставку на религию — недальновидно? Я это к-крепко запомнил! Так что извольте… В самом деле, Николай Васильевич, — уже несколько иным тоном, без выпирающей веселости заговорил он, — вы были правы: незачем огород городить из всей этой ум-мирающей чуши, в которую притом и не веришь… недостойно! И непроизводительно. Вы правы, основания нравственности надо искать в реальной жизни, в законе — как вы говорили? — общежития и общения, да. Правы, Николай Васильевич, правы… Но ведь вот, как подумаешь, и те правы, к-критики-то наши, г-гонители атеизма, правы, когда говорят нам: вы отвергаете религиозные основания нравственности, это прекрасно, но ваши-то атеистические основания — где они? Составили вы их? Ведь нет их у вас? Нет их, не так ли? Ведь так? — Михайлов помолчал, вглядываясь в лицо Клеточникова. — Вот и я вас теперь об этом спрашиваю, Николай Васильевич: где они? Покажите нам, пожалуйста, как вы их понимаете, какие вы-то для себя нашли, составили? Помнится, вы в этом роде говорили… Извольте, Николай Васильевич!
И он умолк с выжидательной улыбкой. Анна, которая вошла с новым чайником в тот момент, когда Михайлов заговорил о критиках атеизма, поставив чайник на столик, села и тоже выжидательно стала смотреть на Клеточникова. Она не спросила, о чем идет речь, видно было, что догадалась, потому что и об этом знала — об интересе друг к другу Михайлова и Клеточникова и их разговорах.
Клеточников ответил задумчиво, как будто сам с собой говорил:
— Да ведь их, может быть, и вовсе нельзя составить…
— Как?! — в один голос вскричали Михайлов и Анна, не ожидавшие этого.
— Как нельзя составить? — взволнованно заговорил Михайлов. — Это не может быть! От вас это довольно странно слышать… Или, может быть, вы теперь отрекаетесь от того, что говорили прежде? Что же, выходит, с отмиранием религии границы между добром и злом все-таки сотрутся?
Клеточников ответил как бы с недоумением:
— Почему сотрутся?
— Но ведь если, по-вашему, не существует оснований… если их нельзя составить… — повторил Михайлов.
— А почему не может быть так, что и оснований нет, их нельзя составить, и границы не сотрутся? — с улыбкой спросил Клеточников; ему вдруг сделалось весело.
— Как это м-может быть? — спросил Михайлов с недоверчивым выражением.
— Да зачем непременно надо составлять такие основания? Кому надо? Вам? Вам не надо, вы и не зная этих оснований уже боретесь со злом. И мне не надо, зачем мне их знать? И что они должны собою представлять — таблицу такую, что ли, в которую заглянул и получил ответы на все вопросы жизни? Такие таблицы уже составлялись, и от них было не много проку — не выдерживали проверки сомнением и критикой. Примером могут служить те же религиозные основания, которые мы с вами не приемлем, потому что они не выдерживают проверки сомнением, а без сего нам их не надобно…