Тайный грех императрицы
Шрифт:
Алексей был в сознании и смог сказать свой адрес. Когда раненого укладывали в повозку, он вдруг взялся пылающей рукой за руку квартального и угасающим голосом проговорил, глядя строго, но уже незряче:
– Ни за что. Никогда...
И лишился чувств.
Никто не знал, что делать. Ерофеич, конечно, послал за княгиней Голицыной, но Алексей отказался переезжать к ней в дом и молчал о том, кто его ранил. Сочли, что он был на дуэли, и остереглись вызывать врача, ибо дуэли карались законом. Поминутно теряя сознание, Охотников потребовал от своих домашних молчания. Только
Алексей был убежден, что скоро поправится, что рана не слишком значительна и опасна. Однако врач смотрел на дело куда более мрачно. Он откровенно сказал, что все решится не позднее чем в три недели: либо наступит улучшение, либо такое ухудшение, от которого Охотников уже не оправится.
Алексей надеялся, что слух о его ранении не дойдет до Елизаветы. И решился ничего не сообщать ей. Превозмогая слабость, написал, что здоров, что не надо верить слухам, – и лишился сознания. Слова были в письме бодрые, исполненные надежды, однако почерк – дрожащий, неуверенный... Охотников решил не отправлять письма. Либо через три недели Елизавете не о чем будет тревожиться, либо... Ну да ничего, Бог милосерд, надо уповать на него!
Но его кузина поступила по-своему. Она тоже не нашла в себе сил рассказать императрице о случившемся, но опустила письмо в обычный Елизаветин «почтовый ящик». И приложила еще записочку от себя: «Он ранен на дуэли».
Вскоре в доме на Сергиевской появился Франк, помощник лейб-медика. Его послала Елизавета.
Она не поверила в дуэль. Она могла предположить все, что угодно, и догадалась о покушении правильно. Но нашла силы молчать, затаиться. Она знала, что ее жизнь и здоровье – это жизнь и здоровье ребенка. Она не могла ринуться к Алексею, хотя увидеть его ей хотелось больше всего на свете. Она послала доктора, хотя Франку было глубоко неприятно являться посыльным этой «преступной страсти», как он выражался про себя. Но долг и честь обязывали его не отказывать в помощи, а главное – не выдавать врачебной тайны. Он согласился с выводами коллеги, военного доктора, привез Елизавете это известие и сумел убедить ее набраться терпения.
Больше навещать раненого Франк не стал – полковой лекарь был знатоком своего дела. Однако Наталья приезжала к кузену чуть не каждый день, и чуть не каждый день в «почтовом ящике» появлялись ее записки, так что у Елизаветы был хотя бы подробный бюллетень о состоянии здоровья возлюбленного.
Увы, вести оказывались неутешительны. Теперь можно было увериться в том, что раньше только опасливо предполагали: убийца воспользовался не только клинком, но и ядом. Улучшения не наступило, Охотников умирал – и знал, что умирает.
...Елизавета больше не могла ждать, больше не могла не видеть Алексея. Она послала Голицыну предупредить о своем приезде. Время было назначено – девять вечера. Охотников стал просить, чтобы его переодели в парадный мундир. Но пока надевали красный супервест, он несколько раз терял сознание от боли, вдобавок крючки
Комнату убрали цветами – каждый день их присылали по просьбе императрицы.
Елизавета приехала одна.
При виде лица Алексея она впала в какое-то оцепенение. Надежда, которую она все эти дни лелеяла в своей душе, рухнула мгновенно, окончательно! Елизавета даже не могла плакать... а впрочем, это было только к лучшему.
Алексей мучился в жару и с трудом находил слова, чтобы хоть как-то успокоить возлюбленную.
– Не плачь надо мной, – говорил он. – Наша любовь была обречена, нам бы не дали... не дали быть вместе... Мы оказались созданы для горя, но я узнал счастье и умираю счастливым. Благослови тебя Бог за то, что ты есть, что наш ребенок будет жить вместо меня. Только оставь мне что-нибудь на память!
Елизавета схватила ножницы, лежащие на комоде, и без раздумий отрезала длинную белокурую прядь.
Когда она уехала, провожавший ее доктор запер калитку и вернулся в дом. Старый слуга стоял на коленях в столовой и тоскливо бормотал молитву, то и дело отбивая земной поклон.
– Господи, помилуй раба твоего Алексея! – донеслось до слуха доктора.
Нет, молитвы были напрасны, как и все остальное. И тихий плач кухарки, доносившийся из глубины дома, уже не мог никого разжалобить.
Доктор вошел в комнату, освещенную одной только свечой, и вгляделся в лицо лежавшего на диване человека. Он был в красном парадном мундире кавалергарда. Мундир оказался расстегнут: слишком уж толстая повязка стягивала тело человека, крючки не сходились.
Но даже и эта повязка вся была пропитана кровью...
Казалось, раненый без памяти. Глаза закрыты, бледные пальцы стискивают прядь тонких пепельных волос. Доктор вспомнил шаль, накинутую на голову уехавшей дамы. Прядь такая длинная... а вдруг кто-то заметит, что у императрицы срезаны волосы?
А впрочем, доктор знал, что для нее это уже не имеет никакого значения.
Ничто вообще не имело теперь значения! Кроме, может быть, жизни ребенка, который вот-вот родится.
Одна жизнь уйдет, другая возникнет. Так бывает всегда. Так будет всегда. И слава богу!
Доктор осторожно взял свободную руку кавалергарда и попытался сосчитать пульс. Запястье было влажным от холодного пота, пульс почти не прощупывался.
Он склонился к раненому. Боже, какие тени залегли вокруг его век, как обметало губы! За несколько минут лицо сделалось неузнаваемым.
Кажется, доктор ошибся, когда сказал гостье, что все кончится не позднее завтрашнего дня. Не позднее утра – вот когда это кончится!
– Ты здесь, друг мой? – раздался чуть слышный шепот, и доктор увидел, что кавалергард открыл глаза.
Они были черные, непроглядные. Как ночь. Как вселенская ночная тьма, которая уже смотрела в лицо умирающему!
– Здесь, успокойся, – отозвался доктор со своей всегдашней угрюмой манерой. Ну что поделаешь – он вообще был человеком невеселым, а в этом доме, где доживал последние минуты его лучший, единственный друг, не могло найтись места даже для тени улыбки.