«Тобаго» меняет курс. Три дня в Криспорте. «24-25» не возвращается
Шрифт:
— Не следует по себе судить и о других. — Тайминю уже ясно, с кем он имеет дело. — Вам, должно быть, и в самом деле не остается ничего иного, как носить эту отлично сшитую лакейскую ливрею… Обо мне не беспокойтесь. Если б я даже и не прожил в Криспорте два года и не обзавелся добрыми друзьями среди лоцманов…
— Вот как? Среди лоцманов? Очень занятно. Рекомендую не показываться им на глаза. Сами знаете, как сознательные пролетарии поступают со штрейкбрехерами.
— Полагаю, они все-таки будут рады повидаться со мной.
— Рады? Звучит многозначительно.
— Проваливайте ко всем чертям!
— Наконец-то вы заговорили на мужском языке, достойном коммуниста. Я с вами говорю как человек с человеком, как с земляком и, наконец, как журналист, интересующийся непостижимым для его ума фактом, а ваш единственный аргумент — оказывается черт… И на том спасибо. Недурной заголовок для репортажа: «Советский моряк посылает нашего корреспондента к черту»… До свидания!
— Что это был за тип? — спрашивает Чайкин, глядя вслед Дикрозису.
Тайминь пожимает плечами.
— Обыкновенный… Бывший латыш…
В лодке Дикрозис сталкивается с еще не остывшим Швиком.
— Ну и публика! — задыхается от злобы Швик. — Этот народ не имеет понятия о том, что такое гуманность! Ничего не смыслит в коммерции! Разве это люди? — И он грозит кораблю тросточкой.
По соседству с пароходами Фрексы стоит у причала единственное иностранное судно — француз «Шербур», которому забастовка помешала выйти в море. Как раз напротив — будто французские моряки выбрали это место для стоянки специально — кабачок «Веселый дельфин».
Вероятно, по вечерам, когда горят светильники и под самым потолком вращается облепленный зеркальными осколками шар, разбрасывающий по просторному залу веселые зайчики, посетители чувствуют себя здесь уютно. Но в эту пору неосвещенное, сумрачное помещение похоже на большой сарай, подобный тем, в которых устраиваются деревенские празднества. Пол, за исключением стеклянной площадки для танцев, из простых некрашеных досок, окна и двери скрыты дешевыми портьерами. Столики расставлены таким образом, чтобы за ними уселось как можно больше посетителей.
Свет горит лишь над двумя, сдвинутыми вместе, столиками, за которыми сидят человек десять французских матросов. Однако застольная беседа не вяжется. Может, в этом виноват гулкий резонанс пустого зала, придающий излишнюю значительность каждому, сказанному вполголоса слову, а может, давно уже выпитая бутылка вина, которую хозяин ни под каким видом не желает обменять на полную «в кредит». Уже в который раз втолковав матросам, что он не может сам себя разорять, хозяин кабака возвращается к стойке, где его поджидает Элеонора Крелле.
Даже при этом скудном освещении видно, как резко отличается ее внешность от портрета, который вот уже десяток лет путешествует с Тайминем с судна на судно. Правда, по-прежнему пышны и кудрявы ее белокурые волосы, однако нужда и пережитые разочарования проложили не одну глубокую складку под глазами и возле плотно сжатых губ. При звуке шагов хозяина Крелле пытается оживить несколько увядшее лицо улыбкой.
— Что, разве я плохо пою? — кокетливо спрашивает она.
— Хорошо поете, — бесстрастно кивает головой кабатчик.
— Быть может, публике больше не нравятся мои песни?
— Публики нет и не будет, — не меняя тона, равнодушно говорит кабатчик. — Сколько раз мне повторять: бастуют лоцманы. А когда пуста гавань, пуст и мой ресторан.
— Долго ведь им не выдержать, верно? — В голосе Крелле звучит струнка надежды.
— Без еды никто долго не продержится — ни лоцманы, ни вы, ни я, можете быть уверены. — Хозяин кабака начинает терять терпение. — Но одно могу вам обещать твердо: как бы мне это ни было трудно, в тот день, когда прекратится забастовка, я вам заплачу за выступление столько же, сколько платят иностранным примадоннам в кабаре «Хрусталь». — И, считая разговор оконченным, он подает Крелле руку.
Тихонько, будто остерегаясь спугнуть свою судьбу, Крелле притворяет за собой дверь кабачка и устало плетется к центру города. Усталостью и унынием веет от ее поникшей головы и обвисших плечей, даже от ее узкой спины. Мимо торопливо идут люди, автомобиль, сворачивая в переулок, чуть не сбивает ее, но Крелле не отпрянула — мозг ее занят сейчас лишь одним — думами о завтрашнем дне, о том, что она скажет хозяйке квартиры. Около здания, из окон которого глухой гул ротационных машин, она останавливается; долго, будто по складам, читает вывеску «Курьер Криспорта», Наконец Крелле решается — остатки самолюбия давно утрачены.
Но дальше вестибюля ей пройти не удается.
— Господина Дикрозиса нет, — преграждает ей путь к лифту швейцар, затем оглядывает поношенные, забрызганные грязью туфли и добавляет неожиданно потеплевшим, почти дружелюбным тоном: — В самом деле, барышня, его нет. Дикрозис вышел в море.
— В море? — встрепенулась Крелле. — Значит, забастовка кончилась?
— В том-то и весь фокус, что нет. Какое-то советское судно пытается войти в Криспорт без лоцмана… Между прочим, слышал кое-что, когда Дикрозис диктовал по телефону стенографистке… Корабль с вашей родины, — рассказывает швейцар. — Из Риги, если не ошибаюсь.
«Из Риги» — эти слова вновь звучат в ушах Крелле, когда она выходит из редакции и идет по улице. Долгие годы она ожидала этой вести и наконец дождалась — в ту самую минуту, когда уже была готова поддаться отчаянию, несмотря на весь свой богатый опыт преодоления житейских бурь. Нет, она не наивная девочка, чтобы вообразить, будто этот корабль, как в сказке, ведет ее Аугуст. И все же не исключено, что на нем есть люди, знающие Тайминя, которые смогут поведать о его участи.
Заметив в витрине свое отражение, Крелле замедляет шаг и, быть может, впервые за последние годы рассматривает не только грим для сцены, но всю себя — с ног до головы. Нет, в таком виде она не смеет появиться на корабле. Этот визит может быть поважнее любой премьеры, к нему необходимо подготовиться тщательно и продуманно. Раскрыв сумочку и пересчитав в ней мелочь, она направляется к автобусной остановке.