Точка опоры
Шрифт:
– А начнут легко, с подъемом.
– Поссе прищелкнул пальцами, будто в ожидании своего собственного успеха.
– Представь себе, ночи напролет студенты да курсистки стояли в очереди у кассы. Раскупили все на две недели! Рвут с руками! В Петербурге я не видал такого! И не случайно сие. Посмотри на Невском - студенты ходят толпами, пробуют петь песни, со дня на день ждут большущей демонстрации. Я чувствую, весна приближается, Алексеюшко! Скоро тронется лед на Неве!
Горький подергал ус, мотнул головой, отбрасывая длинные пряди
– Наши волгари опередят. Вот увидишь. Не люблю Петербурга.
– Напрасно. Я тебе напомню: здесь работали...
– Знаю - Белинский, Чернышевский, Некрасов, Добролюбов, Салтыков-Щедрин... А ныне - кто? Улицы у вас тут прямые, да люди кривые. За то и не люблю. Много худого народишка. И шпик на шпике, черт бы их всех побрал! Победоносцев - позорище Руси!
– Но есть же иные круги...
– Не спорю - есть. И в питерских мастеровых я верю. В дни стачек показали свою стойкость. И еще покажут, когда грянет гром. Они, а не кто-нибудь другой.
Поссе пожал плечами:
– В тебе, Алексеюшко, заговорил ортодокс.
...Горький не нашел повода отказаться от приглашения на ужин к Михайловскому - в глубине души был по-прежнему благодарен ему за публикацию "Челкаша". Ведь с тех пор открылся для него путь в толстые журналы.
Николай Константинович, небольшой, до нервности живой, в пенсне на черном шнурке, встречал гостей в передней поклонами. Горькому сказал:
– Очень рад, что вспомнили старика.
– Придержал руку.
– И надеюсь снова видеть вас в журнале.
В гостиной первым навстречу Горькому, узнавая его по волосам и косоворотке, поднялся Петр Филиппович Якубович. Крупное лицо его было бледным - печать, навсегда наложенная тюремными застенками, - глаза с упрямой и беспокойной искоркой, в бороде - ранняя седина. Как революционер восьмидесятых годов, последний из могикан "Народной воли", в свое время приговоренный к смертной казни, замененной восемнадцатью годами каторги, он у многих, даже у новоявленных народников, что опозорили старое знамя, пробуждал к себе всяческое уважение. И Алексей Максимович, не разделяя его политических воззрений, числил Петра Филипповича среди красиво выкованных борьбою душ - Достоевского и Короленко; хотя и получил от него сердитые письма, обрадовался встрече. Якубович ответил взаимностью.
– Вот вы какой!
– Крепко пожал руку.
– Высокий да сильный!
– А вы думали - хилый?
– Горький тоже сжал широкую костистую руку изо всей силы.
– Волга-то не зря зовется нашей матушкой!
– Небось двухпудовой гирей крестились? Раз по десять?!
– Нет. По десять раз у нас крестился этакой-то гирей только один Сенька-крючник. Я больше двух раз не мог. А у вас крепкая хватка.
– На силу не обижаюсь - на каторге молотобойцем был. Может, потому и выжил. А гирей креститься - не по моей силе.
– Петр Филиппович, поимейте совесть.
– Подошел Пешехонов, народнический публицист.
– Позвольте и нам познать силу Алексея Максимовича.
Якубович выпустил руку, но не отходил от Горького ни на шаг, и тот по острым искоркам в глазах догадывался - начнет в разговоре, как в недавних письмах, упрекать: "Напрасно ушли из "Русского богатства". Дескать, "святое место" променяли на "поганый" журнал, именуемый "Жизнью". К счастью, начался общий разговор о "Мертвом доме" Достоевского и "В мире отверженных" Якубовича. "Русские богатеи" хвалили своего собрата. Горький заметил:
– Вот история-то какая: полвека прошло, а у Достоевского-то грамотных да здоровых людей на каторге больше.
– На мою долю выпали отверженные деревней после реформы шестьдесят первого года да испорченные городом ваши, - сверкнул глазами Якубович, ваши "герои".
– У меня герои не все одинаковые, - возразил Горький.
– Да и города на Руси разные. У нас вот, к слову сказать, Сормово...
– Что ваше Сормово?! Кого оно дало революции? Не назовете. Некого. Революцию делают рыцари духа, а не ваши босяки.
– Сормовцы не босяки. И я босяков революционерами не считаю.
– Нет, вы считаете. Я берусь это доказать, - кричал Якубович. Считаете, и это развращает молодежь. Вы - анархист, вот что!
– Таковым меня, сударь, еще никто не именовал. Не удостаивался подобной чести.
"Богатеи" знали Якубовича как "великого спорщика", а на этот раз даже они удивились его горячности, пытались развести их в разные углы гостиной, но в это время всех пригласили к столу.
И там Якубович снова оказался возле Горького:
– Батюшка Алексей Максимович, вы уж не сердитесь за мою прямоту. Я говорю остро потому, что ценю ваш талант. А сейчас хочу выпить с вами доброго вина.
И после первой рюмки за здоровье хозяина, обметая бородой плечо соседа, спросил не без вызова:
– Вы читаете новоявленную "Искру"?
– Конечно, читаю.
– Это и видно. А я рву ее, рву, рву.
– Вы так повторяете свой сердитый глагол, словно получили и второй номер.
– Да. Не далее как вчера. Разорвал и бросил в печку.
– Достойно большого сожаления.
– Себя пожалейте.
– А я жду, как праздника.
– Испорченный вы марксизмом человек. И история никогда не простит вам измены народу.
– Народ-то, он разный. Для меня мил тот, что на Выборгской стороне да за Невской заставой. Вот так-то! Вы же веруете...
– А я не скрываю - злобно не приемлю марксизма, ни русского, ни какого другого.
– Марксизм, я вам скажу, един.
Подавляя в глазах усталость, Михайловский что-то рассказывал, пересыпая речь остроумными шутками, но для Горького все заглушал Якубович своей запальчивой ворчливостью. Заметив это, один из гостей, близкий к хозяину, хотел было сесть между ними - Петр Филиппович отстранил его: