Точка опоры
Шрифт:
– А все-таки успели сказать свое слово! Молодцы!
– На секунду оторвал глаза от газеты.
– Ты уже прочел?
– Как же. Это - передовая, их программная статья! И сейчас Питер, я чувствую, покажет себя в лучшем виде. Ну, не буду тебе мешать. Читай.
Горький прочитал статью одним махом, будто в жаркий день выпил залпом стакан воды. И тотчас же снова начал с первого абзаца; теперь читал уже не спеша, останавливаясь на отдельных строках и утвердительно встряхивая головой:
"Да, да. Правительство, в самом деле, переполошилось от студенческого возмущения. Да, чувствует себя непрочно, верит только в силу штыка и нагайки. Верно, правительство
Поссе появился в дверях комнаты, и Горький, глядя поверх газеты, которую держал обеими руками, спросил:
– Как думаешь, кто писал? Он?
– Безусловно.
– Светлая голова! И гнева в сердце много! Хо-ро-шо! Вот: "Крестьянина отдавали в солдаты как в долголетнюю каторгу, где его ждали нечеловеческие пытки "зеленой улицы"... Сущая правда! Розги да палки из лозняка. Теперь вот - студентов. Моральная пытка. То же, что и прежде: "попирание человеческого достоинства, вымогательство, битье, битье и битье". Вот тут ты правильно подчеркнул: "Это - пощечина русскому общественному мнению". У меня сердце разрывалось, когда прочитал об отдаче студентов в солдаты. Право слово! Говорят, генерала Ванновского прочат в министры просвещения. Фельдфебеля - в Вольтеры! Ать, два; ать, два... Не выйдет, господа Романовы. Не подействует команда. Не покорятся студенты. Борьба их закалит.
– А в конце статьи - ты обратил внимание?
– программа завтрашнего дня. В буквальном смысле слова. Для всех местных социал-демократических организаций и рабочих групп. Собрания, листовки. Все формы протеста. Открытый ответ со стороны народа.
– Золотые слова!
– Горький достал из кармана карандаш, отчеркнул на полях: "Студент шел на помощь рабочему, - рабочий должен прийти на помощь студенту".
– Верно! И рабочим надо помочь. Вот хотя бы нашим, сормовским.
Горький бережно свернул газету и, подойдя к Поссе, спросил:
– Домой поеду - отдашь?
– Какой разговор.
– И еще надобен мимеограф. Как бы раздобыть? Без своих листовок не обойдемся.
– Вот это труднее. Я, видишь ли, не связан...
– А я должен привезти. Обещал. Ждут, как подарок к празднику. Вспомнив о разговоре с Марией Федоровной, улыбнулся.
– Ладно, буду искать. И уверен - найду.
Поссе прошелся по комнате в каком-то петушином задоре и, остановившись возле нахмурившегося друга, сказал:
– У меня, Алексеюшко, есть для тебя еще новость: Суворин готовится отпраздновать двадцатипятилетие своей паскудной газетенки. И его редакцию забросают чернильницами.
– Похвально. Только мало. В чернильнице - капля. А ему надобно все ворота вымазать. Весь фасад - чернилами. Я куплю бутылку...
– Ни в коем случае. Без тебя найдутся забубенные головушки. Конечно, посмотреть издалека занятно бы... Но зачем рисковать? Сам не пойду и тебя не выпущу из дома. Так спокойнее. И мне, и тебе.
– Мне покой не нужен. Буря сердцу ближе.
В тот же вечер Алексей Максимович отправил письмо Кате:
"Настроение у меня скверное - я зол и со всеми ругаюсь... Говорят, что в Харькове 19 была огромная уличная демонстрация, войско стреляло, двое убитых. В Одессе - тоже".
В конце - конспиративная строчка: "...скажи, что я сам привезу все". Катя поймет и кому надо скажет: "Алеша привезет вам мимеограф".
Помимо "Трех сестер" Чехова, "художники" привезли еще одну свою новинку - ибсеновского "Доктора Штокмана". Публика
Спектакль начался в обостренной атмосфере: в фойе торчали переодетые жандармы, в переднем ряду сидели цензоры с развернутыми рукописями и следили за каждой репликой - не сказал бы актер какой-нибудь отсебятины.
Но ничто не могло сдержать восторженного присоединения к протесту, звучавшему со сцены. Первый раз загрохотали аплодисменты, когда Штокман а его играл сам Станиславский - бросил в зал:
– Я ненавижу предержащие власти...
– Переждав шквал рукоплесканий, продолжал: - Немало насмотрелся я на них в свое время. Они подобны козлам, пущенным в молодую рощу. Они везде приносят вред, везде преграждают путь свободному человеку, куда он ни повернется. И как хорошо, если б можно было искоренить их, подобно другим животным.
Последнее слово потонуло в новом грохоте аплодисментов. Спектакль превращался в политический протест.
Одобрительная буря достигла особого накала, когда доктор, рассматривая свой изорванный сюртук, говорил: "Никогда не следует надевать свою лучшую пару, когда идешь сражаться за свободу и истину".
Кончился спектакль. На сцену выкатили на тележке подаренную кем-то корзину красных гвоздик. Немирович раздавал цветы актрисам, те кидали их неистовствовавшим зрителям, кричавшим: "Браво! Браво! Молодцы "художники"!"
А на сцену несли огромный венок из живых цветов, обвитых широкой красной лентой: "От журнала "Жизнь".
В ту ночь опасались арестов.
На улицах цокали копыта разъездов конной полиции, гарцевали чубатые казаки. По всему Литейному стояли городовые. Коротенький Эртелевский переулок был в обоих концах перекрыт нарядами жандармов: за надежной охраной Суворин пировал спокойно, окна остались целыми.
В столице ждали более крупных событий. Широко распространился слух, что уже заготовлен приказ о введении военного положения. И многие считали, что слух пущен преднамеренно.
5
4 марта с утра необычно для Петербурга звенела ранняя капель. Солнце грело по-весеннему. С Балтики дул свежий ветер. Нева вспучилась, с треском ломала лед.
В церквах отошла воскресная обедня, и над городом гремел торжественный перезвон колоколов. Был канун четвертой недели великого поста - времени покаяний, и чинные богомольцы растекались большими толпами.
А навстречу им - тоже толпами - шли студенты и курсистки. Шли бородатые профессора и литераторы. Кое-где среди них мелькали одинокие картузы мастеровых: шеренги солдат у Нарвской заставы и на Шлиссельбургском тракте помешали рабочим пройти в центр города. Гневно сдвинув брови, люди спешили к Казанскому собору, примечательному месту, где четверть века назад впервые взвилось красное знамя и демонстранты услышали речь молодого Плеханова. Тогда многих бросили за решетку. Что-то будет нынче? А что бы там ни было - молчать нельзя. И сидеть по углам невыносимо.