Точка опоры
Шрифт:
– Вот как!.. Даже со своим - не мешай, дескать... Значит, испугались, ваше величество!.. Погодите, придет время погрознее!..
...В Петербурге стало тошно. И к тому же тревога за Катю гнала домой: как она одна с малышом? Да и снова она на сносях...
А Максимка-то, озорник, небось соскучился? Ждет с подарками. И сормовцы ждут обещанное...
Осторожность никогда не лишняя. Везти с собой мимеограф - дело рискованное: полиция свирепствует. И Горький отправил его в самодельном ящике через транспортную контору в адрес хозяйки одной нижегородской аптеки.
Перед
– Видать, свеженькое.
– Сегодня мне прислали в "Жизнь".
– Мотив-то выбрали боевой. Молодцы!
Покачивая в такт рукой, Горький прочел начало:
Ты нас вызвал к неравному бою,
Бессердечный монарх и палач...
– Хо-оро-ошо!
– прогудел в усы.
– Сразу - по зубам!
– И перекинул взгляд на припев.
Мы шли за свободу, за честь, за народ,
За труд, справедливость и знанье
Себя обрекли на закланье...
Вперед, вперед, вперед!..
Насчет закланья-то они зря. А вот последняя строчка припева боевая.
– Ты посмотри в конец, - посоветовал Поссе и передернул плечами, словно от озноба.
– Отчаянные головушки!.. Забывают об опасности.
Перевернув листок, Горький как бы схватил - одну за другой - горячие строки:
Ваш позор лицезреют народы...
Станьте ж, смелые, честные, в ряд!
Со штыками под знамя свободы
Выйдет каждый студент, как солдат.
– Вот это - набат!
– Вскинул руки, как звонарь, готовый раскачать язык большого колокола.
– На всю матушку Россию!.. Увезу своим.
Дома жена спросила:
– Ты читал в газетах - на Победоносцева было покушение? Это, я думаю, ему и за отлучение Толстого. Но уцелел подлец. Во всех церквах служат благодарственные молебны о здравии.
– Не волнуйся, Катюша. Тебе вредно.
– Горький провел рукой по округлившемуся животу жены.
– Маленькую береги.
– Я не волнуюсь, а радуюсь: есть герои в народе!
– Ухлопать одного мерзавца - невелик героизм. Другого на его место сыщут. А вот все до основания смести - и трон, и Синод, и фабрикантов с помещиками - это будет геройство.
– Ты, Алеша, говоришь прямо по-марксистски. Кто же это повлиял на тебя?
– А на меня и влиять не надо - сам из мастеровых, из пролетариев. Горький перенес руку на плечо жены.
– Ты, Катя, почитай вон... Я привез второй номер "Искры".
– Думаешь, отрекусь от своих воззрений?!
– Катя погладила колючую щеку мужа.
– Исхудал ты в Петербурге-то. Поедем в Крым.
– Сейчас для тебя рискованно. А один я не поеду.
– Отдохнул бы там.
– Мне писать надобно. "Художники" пьесу ждут. А об отдыхе... могут позаботиться помимо нашей воли. Неисключено сие...
Вскоре из Петербурга пришли тревожные вести: Союз взаимопомощи писателей закрыт. В "Весенних мелодиях", отправленных в редакцию "Жизни", цензор перечеркнул красным карандашом разговор птиц о свободе, оставил только "Песню о Буревестнике". Журнал вышел - "Песню" отметили во многих газетах: сильная, поэтическая, носящая отпечаток злободневности! Цензура спохватилась, и журнал "приостановили". Читатели поняли: "Не позволят сатрапы дышать "Жизни" - прихлопнут".
Петербургский провокатор Гурович, работавший в редакции журнала "Начало", донес жандармам, что Горький отправил в Нижний мимеограф. Хотя там не удалось найти следов, в департаменте полиции, подготовляя арест, скрипело перо: "Революционная жизнь в Нижнем с приездом Горького опять бьет ключом..." Жандармы опасались, что рабочие вот-вот выйдут на улицу, и среди ночи вломились к Горькому с обыском. Нашли бумажку, на которой незнакомым им почерком было написано карандашом:
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте студентов по стогнам земли,
Чтобы поведать все горе сердечное
Всюду бедняги могли.
Сейте - пусть чувство растет благородное,
Очи омочит слеза.
Сквозь эти слезы пусть слово свободное
Руси откроет глаза.
Потребовали "Весенние мелодии", Горький ответил, что у него нет такой рукописи. В самом деле, он успел отдать ее студентам, высланным в Нижний, и они тотчас же оттиснули на гектографе. "Буревестник" пошел гулять по всей России: в каждом городе его переписывали от руки, перепечатывали на мимеографах. "Пророк победы" был дорог и близок революционным кругам.
За кулисами Художественного театра, вернувшегося в Москву, актеры передавали потрясающую новость: Горький арестован, посажен в острог!
Мария Федоровна едва сдерживала слезы:
– У него же чахотка. Погибнет... такой человек!
– Надо как-то выручать.
– Говорят, жена написала Толстому.
– Мария Федоровна, голубушка, ты же вхожа к Толстым. С Софьей Андреевной знакома...
– Не знаю, придется ли ей по душе...
– Андреева с трудом проглотила комок, подступивший к горлу.
– Лев Николаевич сам давно в опале... И еще это бесстыдное "отлучение от церкви"...
– Есть слух: его и самого могут...
– Толстого не посмеют...
– Ну-у, башибузуки ни перед чем и ни перед кем не останавливаются.
– Лев Николаевич может уехать в Ясную Поляну. Надо успеть. Слово Толстого - колокол на всю Европу.
– Одна я - не могу.
– Мария Федоровна, успокаиваясь, поправила пышную копну волос - Если еще кто-нибудь...
– Конечно, конечно. Вдвоем, втроем...
Толстой был болен. В его дневнике стала появляться обозначенная начальными буквами приписка: "Если буду жив". Но он стремился превозмочь болезнь: "Надо приучаться жить, то есть служить и больному, то есть до смерти". И он охотно присоединил свой голос к многочисленным голосам протеста. "Я лично знаю и люблю Горького, - писал Лев Николаевич, - не только как даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, доброго и симпатичного человека". Упомянул он и о чахотке, и о жене, "находящейся в последней стадии беременности", и о том, что нельзя убивать людей до суда и без суда.